Аркадиана. Повесть

         

– А почему с меня начинать? – говорю я.

Он снова добродушно улыбается.

– Если не я – то кто же… – произносит он задумчиво что-то заученное с детства. – Пусть буду я…

– Ага, – говорю я, – ты как наши бабки, ей-богу.

– Ну а что бабки, – возражает Саша, краем глаза косясь в зеркало. Он вообще любит изучать себя в зеркале. Что особенного видит… – Бабка – санитар общества… Так к ней и надо относиться, как к добровольному помощнику… Это ты с твоей склонностью к конфликтам все драматизируешь…

– Ну как же, – говорю я.

Я веду его на кухню.

– Нет-нет, – говорит он, садясь. – Обедать не буду. Чайку попью… Возьми вот к чаю.

И протягивает мне коробку зефира в шоколаде. Экономит, гад. Купить такую же коробку полноценных конфет его жаба душит. На «Ауди» ездит, а скупой, как сто Плюшкиных. Это понятно… богатые не те, у кого много денег, а те, кто не тратится на ерунду…

– Спасибо, родной, – говорю я осчастливленным голосом. Тем временем он садится на табуретку и снимает крышку с квасного бака.

– Дай чашечку, – просит он. – Духота, пить хочется.

Я делаю вкусный квас, как делала бабушка, но съемом крышки, по наполненности бака, он проверяет – не было ли у меня гостей или сборищ. Он знает, что квас я делаю по пятницам, когда хожу на базар за продуктами, в день наилучшего соотношения выбора продуктов с количеством народа. А чабрец и мяту, кроме как на базаре, у узбеков, нигде не достанешь.

– Устал? – спрашиваю я участливо. Вид у него действительно не самый бодрый, и мне его отчасти жалко – куча дел, а приходится ехать к любовнице, ее и дома не застать, да еще и с пустыми руками не придешь… Морока, в общем.

– Ты бы позвонил вчера, – говорю я, собирая на стол чашки. – А то была такая хорошая погода… Я кормила уток в парке… – это я избавляю его от неизбежных профессионально-дипломатических уловок, по совокупности равноценных прямому вопросу «где шаталась?» – Там у нас кто-то купается, представляешь? Наверное, хочет, чтобы хвост вырос.

– Разные есть люди, – снисходительно говорит Саша. – Странные есть люди…

Говорить, что была на пьянке, нельзя, а то последует лекция по поводу аморального и асоциального образа жизни (можно подумать, я вчера родилась и не знаю образа жизни представителей бизнеса разной степени крупности – но там ведь во имя высокой цели, а без целей нельзя… как при социализме). Ладно, думаю, тебе же хуже. Лосося я съем сама. И салат тоже.

Салат мне не достается. Проголодавшись после наших физических упражнений, он перед уходом смахивает все одним движением вилки, а я, проводив его, на трех пальчиках грациозно несу в комнату тарелку, ложусь, включаю телевизор, ем, и в душе у меня царит ликование, ликование, которое не портят никакие прозаические подробности наших не слишком чистых отношений. Не хватает мне только пива. И я, наверное, сейчас за ним пойду… Деньги теперь есть… Тут раздается телефонный звонок. Почему-то каждый раз, как у меня свидание, все вспоминают о моем существовании и начинают звонить, как ошпаренные. В другое время – помру, никто не заметит.

– Нинк, – говорит Ирка в трубку, когда я неохотно эту трубку снимаю. – К Наталье тут рыбки свежей привезли. Сказать, чтоб тебе отложила?

– Ага, – говорю я блаженно и облизываю палец.

– Когда зайдешь? Сегодня?

– Завтра, – говорю я. – У меня гости.

– Ну-ну. Ни пуха, солнце.

Она вешает трубку. Гости для нее святое, а иначе придется беседовать битый час о покупателях, о завбазой, о налоговой, о Ренатовых последних закидонах… лучше отложить прозу жизни на потом.

Не успеваю я перехватить тарелку, раздается звонок в дверь. Это серьезнее. От дверных звонков я не жду ничего хорошего. Бормоча проклятия и поправляя платье, я плетусь к двери. Там – Валентина Михайловна. С испуганным видом – если ее можно напугать – и общей дрожью от сознания важности момента.

– Нина! – говорит она торжественно, как юный Дзержинец на посту. – Нам что-то подложили! Пойдем, посмотришь. Может, это взрывчатка.

Я очень боюсь испортить отношения с соседями. Объединятся с участковым – отберут квартиру, защищать меня некому… Поэтому вместо того, чтобы послать ее ко всем чертям, я покорно, как пленный князь Игорь, иду за ней на пожарную лестницу, где одним пролетом ниже лежит мятый глушитель. Кто его сюда затащил и зачем – неизвестно. Даже не приходят в голову никакие варианты. И я так Валентине Михайловне и говорю, но она мне не верит.

– Подожди, нужно вызвать милицию, – говорит она. – Главное – ничего не трогать. Ты постой тут пока…

Тут мое терпение кончается, и я, как курица-несушка, закатываю глаза, томно прижимаю руку к голове и бормочу упадническим голосом:

– Ох, у меня сегодня такая мигрень, такая мигрень, давление, наверное, падает…

Не дожидаясь ответа, я резво, пока не схватили жесткой партийной рукой за часть тела, оставляю ее один на один с террористической угрозой.

Скрывшись в квартире, я сажусь на диван, обхватив руками колени, и меня начинает мелко колотить. Мне представляется, как эта мегера будет снова названивать в дверь, и во что выльется ее недовольство, когда мы с ней увидимся в следующий раз. Все было хорошо, у меня был мужчина, у меня есть девять тысяч, а тут сразу так испохабить… Нет в мире совершенства… И через какое-то время снова звонят. Я не открываю. Пусть думает, что хочет. Звонят снова. Нагло, бесцеремонно. Это не Валентина Михайловна – она, при всем стальном характере, звонит вежливо. А вот милиция может и так. Эта психованная наверняка донесла, что я дома… Лучше открыть. Черт меня дернул открыть в первый раз. Знаю же, что навещать меня некому… Я открываю. За дверью – никого. Звонок исходит из-за пределов холла, от лифта, и кто-то там маячит за дверью. Что-то цветное. Не милиция точно.

– Кто? – спрашиваю я неприветливо.

– Нинка! – кричат из-за двери. – Это я! Открой!

К утверждениям типа «это я» я вообще отношусь подозрительно, но тут трудно ошибиться. Вера, и костюм на просвет тот же, васильковый.

Я открываю дверь. У Веры на губах блуждающее послевкусие веселой улыбки, и в руках бутылка красного портвейна «Алушта».

– Нинк! – кричит она на весь дом, по крайней мере, мне так в ужасе кажется. – А я забыла, какой у тебя этаж. Хожу тут, слоняюсь по дому. С одним дедушкой игривым познакомилась…

– Пошли, пошли, не кричи, – говорю я и быстро затаскиваю ее в квартиру, пока не вылезли все соседи и не проверили, кто такой громкий ко мне явился.



Мы сидим на полу, на драных подушках, пьем массандровский портвейн из бабушкиных стаканов образца пятьдесят какого-то года и закусываем квашеной капустой. Ничего, жить можно. Завтра я пойду и куплю сыру, оливок, минтайской икры, селедки с можжевельником и копченых крылышек. Сегодня достаточно капусты. Вера уже несколько раз окунула в портвейн кисть платка, но этим обстоятельством не огорчается. Балкон открыт, можно смотреть на звезды, но звезд не видно, видно ничего вместо неба, бурое и мутное. Это ничего меняет только оттенок, и оттенки все такие похабные, что слов нету.

– Нинк, – говорит Вера, точно ее осенила глубокая мысль. – Купи себе телескоп.

– Угу, – говорю я, кивая. – Вот его-то мне и не хватало. Что в нем смотреть? Окна напротив?

– А что, – говорит Вера рассудительно. – Тоже интересно.

– Побьют, – говорю я тоскливо.

– За что? – спрашивает Вера.

– За все, – говорю я. – У нас за все бьют.

Мы выпиваем еще по полстакана и лезем пальцами в капусту.

– Я у них урод, – говорю я, продолжая ранее прерванную мысль. – Ничего не сделаешь. Ну я такая, что ж теперь… Не вышло из меня успешной личности. Если бы я с утра до ночи вытирала племянникам задницы… убирала, готовила… меня бы, может, простили. Не любили бы. И не уважали… Примирились бы, что урод приносит пользу. А сейчас я и пользы не приношу. Никому… Но и задницы вытирать не тянет, ей-богу…

– А ты их того… шевели, – советует Вера. – Они привыкли, что ты какая-то смирная. Они от тебя должны быть в тонусе!

– Они от меня достаточно были в тонусе, – говорю я и устало машу рукой. – Они уж устали быть от меня в тонусе.

– Ну вот, и расслабились. Вот посмотри… – она, широко потянувшись, протягивает руку к трубке. – У ваших какой телефон? – она смеется, точно вспомнила что-то забавное. – Ты знаешь, я ведь школьные телефоны так хорошо помню, пятнадцать лет не звонила, а все равно как вчера… А твой забыла.

Я подскакиваю на месте. На подушке.

– Ты чего? – говорю я недоуменно. – Ты чего хочешь делать?

– Как чего. Маме твоей позвоню, – Вера подтягивает телефон за провод, рискуя оборвать его совсем. – Она все-таки тебе мать или не мать?

У меня от стремительности событий дыхание перехватывает.

– Не надо! – кричу я, глотая воздух. – Ты что? – но Вера уже вспоминает номер и, решительно прицелившись, засовывает палец в диск. – Заткнись, – говорит она, отмахиваясь от меня кистями, с которых капает портвейн. – Не мельтеши.

Я замолкаю, и сердце колотится от волнения. Я боюсь, и мне безумно интересно, что она скажет. В Вериной легкости мнится что-то чудодейственное, что может одним махом разрушить все преграды и переключить в моей семье невидимый тумблер с минуса на плюс.

– Анна Тимофеевна? – спрашивает она вредным вибрирующим голосом. – Анна Тимофеевна, это Вера Зотова, здравствуйте, если вы помните, да… О, замечательно… да… Я? Я у Нины сейчас. Вы не могли бы подойти, Анна Тимофеевна, она себя что-то плохо чувствует… Нет, не может, нехорошо ей, да… Спасибо, Анна Тимофеевна.

Она преспокойно кладет трубку, довольно облизывается и восклицает:

– Помню же! И как маму твою зовут, помню.

Я тем временем в ужасе подбираю упавшую челюсть.

– Да ты что… – говорю я пораженно. – Ошалела совсем? Ты ж так до инфаркта человека доведешь.

– Ну извини, – говорит Вера, пожимая плечами. – Я могу что-то путать… но по-моему, до инфаркта твоим далеко. Ну не от твоего здоровья они его схватят…

Я в панике вскакиваю на ноги и пытаюсь броситься на все четыре стороны одновременно – и потому остаюсь на месте.

– И что? – кричу я. – Она сейчас придет?

Вера только хмыкает.

– Придет, конечно, – заявляет она уверенно.

– И что? Что я ей скажу? Что мы пошутили? Что я здорова, как лошадь? Это помощь твоя такая?..

Веру не проймешь. Она словно меня не слышит.

– Да не бегай! – командует она легкомысленно. – Ляг и глаза заведи. И вздыхай тяжело. Учи ее. Как маленькая, ей-богу.

На лице у нее крупными буквами – снисходительное удивление моей наивности. Я так и читаю этот приговор на веки вечные. Но я-то знаю маму. Ее не обманешь.

Я бросаюсь на кухню. Там в картонной коробке, на полочке – остатки бабушкиных лекарств. Надо что-нибудь хлебнуть, чтоб малость поплохело. Вот сердечные, подходит… При таком запахе волей-неволей поверишь в неприятности… Валокордин… я трясу пузырек в рот и брызгаю несколько капель на платье. Вера возникает в дверном проеме, скептически наблюдает за мной и роняет:

– Ну-ну. Королева котов будешь. Сто лет не отмоешься.

– Ничего… – бормочу я. – Все в наших руках… – я кидаю в рот нитроглицерин. – Главное, чтобы было убедительно…

Я поворачиваюсь к Вере, внутри начинает что-то биться, кровь подкатывает к голове, и все пропадает. У меня закрыты глаза, и мне чудится, что надо мной кто-то стоит. Кажется, у него много глаз… шесть. Хотя я не вижу, я уверена. Чей-то голос говорит:

– Ожерелье приберите… за диван упало.

Я поднимаю руку к шее, на законное место гладких бабушкиных бус. Бус на месте нет, я лежу, но глаз открыть по-прежнему не могу.

– Где они… – говорю я, но язык не слушается. Кажется, мне плохо. Теперь я точно чувствую, что мне плохо. Я все-таки открываю глаза. По комнате разлит прожекторный свет, я лежу на диване в одних трусах, прикрытая пледом, Вера, озабоченно закусив губу, держит нитку свисающих из кулака красных, словно кровь, шариков, за столом, перекосив плечо, что-то пишет неизвестная женщина в натянутом халате, а на табуретке в изножии блестит пустая ампула.

– Дай… – говорю я и протягиваю руку.

– Да подожди ты! – отмахивается Вера и продолжает жевать блестящую губу. Но потом вкладывает бусы мне в руку. Я сжимаю нагретые Вериным теплом стекляшки. Мне так спокойнее.

– В аптеку сходите, – устало говорит женщина, отодвигая на угол стола клочок бумаги и оборачивая ко мне лицо запыленного, из похода, пехотинца. – Ну что? Как себя чувствуете?

– Лучше всех, – говорю я, еле ворочая языком.

Женщина равнодушно кивает. Видно, что ее не тянет в подробности.

– До свиданья, поправляйтесь, – громко, дабы правильно расслышали, говорит она, встает и, гремя пластмассовым чемоданом, как пенсионер пустыми бутылками, исчезает. Вера бежит следом. Дверь хлопает. Я остаюсь на несколько секунд одна, и мне страшно. Пахнет валокордином – не пойму теперь, откуда. Я кутаюсь в плед, и меня раздражает, что он колется.

Потом возвращается Вера. Она, не глядя на меня, садится на диван, качнув кистями, складывает крылышки под шалью и, как-то печально наклонив голову, наблюдает под столом горизонт, словно он там есть.

– Свет погаси, – говорю я, натыкаясь на мешающие зубы. У меня уже лучше получается.

Вера встает и хлопает ладонью по рубильнику.

– Дура, – говорит она грустно. Потом нашаривает наощупь мою руку и слабо сжимает ее. – И чего ты добилась?

– А мама? – говорю я тревожно. – Мама приходила?

Вера качает головой.

– Нет, – говорит она.

Мы обе молчим. Я ежусь. Колкая пледовая ткань раздражает, не принося тепла.

– Есть у каждого бродяги сундучок воспоминаний… – глубокомысленно выговариваю я со вздохом, все еще борясь с зубами. Коли уж плохо, могу позволить себе пофилософствовать…

– Тебе чаю приготовить? – спрашивает Вера.

– Горячего, – говорю я мечтательно. Сто лет мне не готовили.

Вера уходит на кухню, а я лежу, и ни о чем не думаю. Как будто голову заморозили. Тяжесть постепенно уходит. Появляется Вера с любимой моей Дулевской чашкой.

– Что это было? – спрашиваю я.

– Идиотизм, – лаконично отвечает Вера, пряча глаза. – И я тоже идиотка…

Неумелый жидкий чай пьется, как амброзия. Я чувствую себя, в общем, прилично. Слабо, но вменяемо. Физическое состояние в сравнение не идет с моральным тяжелокирпичным ощущением преступления. Перед собой. Знаю же, идиотка, что не могу позволить роскошь болезни…

– Извини, – говорю я.

– Бог простит, – отвечает Вера.

Безмолвная Верина близость пугающе надвигается на меня. Вера мне ближе всех родных… Может, от немощи… Хорошо, что мама не пришла. Что бы она увидела – что опять ее дочь попала в дурацкую историю?

– Хочешь, я тебе стихи почитаю? – спрашивает Вера тихонько. – Хочешь, Бродского?

– Угу, – говорю я лирически, снова вздохнув. – Под него вешаться хорошо. В самый раз.

Вера фыркает.

– На тебя не угодишь, – говорит она.

Я тоже смеюсь. Что ж теперь, рыдать, что ли? Вера приносит себе чашку, рассеянно ставит на драный пол, и мы вместе пьем чай. Вечереет. В сизом небе повисает, как отсвет полярного сияния, отражение невидимых электрических россыпей.

– Тебе надо работу найти, – говорит Вера, встрепенувшись, как цветастая жар-птица, от задумчивости. – А то скиснешь. Чего дома сидеть и ждать милости от природы? На работе все-таки возможности… общение… адреналин какой-то. И ты себя уважать будешь, и они к тебе сразу проникнутся.

– Работа это хорошо, – соглашаюсь я. – Только меня кроме как уборщицей не возьмут. Я делать ничего не умею… Знаю кучу формул… умею варить щи… носки вязать на четырех спицах… все, пожалуй. Или продавщицей. Всякий труд, конечно, почетен, но вступать в корпоративный цех продавщиц мне что-то не хочется. И стимула морального нет. Государству служить нет смысла за неимением такового, а рвать жилы на чужого дядю, чтоб он виллы на Канарах покупал…

Я лукавлю. Конечно, я бы пошла работать. Даже на дядю, чтоб ему лепной потолок Канарской виллы на плешь свалился.. Но есть подсознательное убеждение, что меня никто не возьмет. Не берут же Саша с Георгием Александровичем. Они уверены, что лучше платить девять тысяч, чем подпускать меня к производственному процессу. Я-то знаю… И продавцом быть не хочется. Есть в этой профессии что-то садо-мазохическое. Отличное от сексуальной нормы. Если судить по нашему Седьмому континенту, то когда он был универсамом номер три, там хамили продавцы, а теперь хамят покупатели, причем хамят так, что нос сунуть боязно, обязательно наедет какой-нибудь кретин с тележкой, ликующий от того, что жизнь удалась. Наверное, контингент строго поменялся местами… Я не любитель извращений, и первому, кто квакнет, размажу по морде или волшебный йогурт со всеми витаминами и кусочками натуральных фруктов или какой другой божественный продукт, так что лучше не пытаться…

Вера задумывается.

– Да, у моего мужа все одни халдейки такие… – произносит она прочувствовано, голосом эксперта, нажившего опыт не в кабинете, а в тяжелых полевых условиях. – Слушай, а давай мы Мишку Горячева попросим? Он теперь большой человек.

– Нда? – спрашиваю я вяло, разглядывая круговое вращение чаинок. – И чем он большой? Что отрасло у него?

Мишка – наш бывший одноклассник. Сонный парень с вечно немытой головой. По крайней мере, я его таким помню.

– Ну! Мишка-то! – говорит Вера. – Он сейчас, знаешь, куртки шьет. У него целая фабрика. Во Вьетнаме. Джинсы тоже…

– От Версаче? – говорю я, представляя унылый текстильный склад. – Я думала, их в Малаховке шьют.

– В Малаховке невыгодно, дороже… себестоимость, – говорит Вера авторитетно и облизывает ложку. – Энергоемкое производство в Малаховке. Помещение снимать, освещать, топить… А во Вьетнаме машинку под пальму поставил – и больше ничего не надо. Круглый год. И взятки меньше.

– А.. – говорю я с легкой оторопью от азиатской перспективы. – Но я во Вьетнам как-то… Да и диоксином их травили… будет морда, как у украинского президента. И шить я не умею.

– Зачем во Вьетнам? – спрашивает Вера рассудительно. – Там тамошние… черные люди работают. А здесь у него и сбыт, и таможня, и дилеры всякие, или кто там еще… Давай к Мишке сходим. Он же тебя помнит. Я у мужа еще спрошу, но у него у всех знакомых, как назло – либо палатка, либо автосервис… либо диспетчеры на телефонах нужны.

Она вытягивает эпилированные, в мелких ссадинах, ноги и поглаживает колено.

– Мишка, – говорю я тупо. – Ну Мишка так Мишка. А он где?

– Да здесь же, – говорит Вера. – У него офис в общаге. Надо узнать, он сам в Москве или по миру бегает…

Мишка. Я судорожно вспоминаю. Может, шарахаясь от прохожих, я его видела когда-нибудь? Может, я его не узнаю? Или он лысый, и ему уже мыть-то нечего – на голове, во всяком случае?