Тоска на вырост

         
Тоска на вырост
Людмила Басова


Раскрывая громкое преступление, молодой капитан милиции Дмитрий Прозоров многое узнал о братьях, которым так и не суждено было поговорить. Оставшихся без родителей братьев разлучили в раннем детстве. Старшего, Виктора, взяли из дома инвалидов в хорошую семью. Приемные родители – врачи, подняли его на ноги и помогли талантливому мальчику стать художником. Повзрослев, он отрекся от них, так же, как и от родной матери, отбывавшей срок в Гулаге, и даже изменил фамилию. К младшему брату судьба была менее благосклонна, но всю свою жизнь он пытался найти своего брата. И нашел – в тот день, когда знаменитый художник, обласканный властью, был обнаружен мертвым в своей мастерской.





Людмила Басова

ТОСКА НА ВЫРОСТ



Виктор Иванович какое-то время был еще в сознании. Он даже услышал чьи-то шаги в коридоре. Возможно, это возвращается убийца. Сейчас пощупает пульс, поймет, что я живой и… Нет, добивать не будет, будет спасать. Опомнится. Вызовет «Скорую». Но шаги затихли, а перед глазами появилось какое-то марево, розовый туман. А может, это сгущались сумерки. Потом показалось, что кто-то наклонился над ним. Ага, это его конь, его верный конь сошел с холста. Как кстати… Виктор Иванович хотел сказать ему что-нибудь ласковое, но не смог, и попробовал хотя бы улыбнуться. Конь ответил ему печальным взглядом, наклонился еще ниже и стал облизывать горячим красным языком. Странно. Разве лошади могут так вылизывать лицо, руки, грудь? Как собака… Но боль стихала, тело обволакивало теплом. «Ты подними меня, унеси отсюда» – мысленно попросил Виктор Иванович коня, и тот понял его, но покачал в ответ головой. «Ты забыл? У меня перебито крыло. И сломан хребет, ты же знаешь… Ведь ты должен был создать меня сильным и гордым».

– Прости меня, – прошептал художник. – Прости… Я не смог этого сделать, потому что ты – мой автопортрет…


* * *

Здравствуй, Каин. Это брат твой. Авель…

Геля хмыкнула в трубку. Из-за низкого, с хрипотцой, голоса, ее часто принимали за мужчину, но еще никто не начинал разговор таким образом. Она прокашлялась, но голос не стал женственней, когда она произнесла:

– Простите, не поняла…

– Не поняла? – звонивший был явно растерян. – Вы хотите сказать, что вы – женщина?

– Я бы не смела этого утверждать… Но то, что не мужчина, это уж точно.

– Простите, но я звонил в мастерскую художника Графова.

– Вы туда и попали, только его нет, будет позже. Я тут убираюсь, скорее всего, дождусь его. Что передать?

В трубку долго молчали, но до Гели доносилось прерывистое дыхание, она нутром почувствовала, что человек нервничает.

– Ну, Авель, решайтесь…

Послышалось какое-то бормотание, и трубку бросили.

Так…, – Геля прислонила швабру к стене, уселась в кресло. – Имена, конечно, библейские, а вот брат – настоящий? Никогда не слышала, чтоб у Виктора, у ее Благодетеля, – тут ее губы раздвинулись в улыбке, которая, впрочем, не сделала ее лицо мягче, а выражение глаз – добрее, – был брат. Не должно у него быть никакого брата, да и вообще никого… А вот как сообщить ему о звонке, надо подумать. Можно под дурочку, – звонил тут какой-то шутник, поприветствовал странным образом. А можно иначе. Можно в точности повторить интонацию звонившего, и взгляда не отводить от его глаз.

Подошла к большому овальному зеркалу в витиеватой раме, привычно поморщилась. Своего изображения Геля не любила, потому что любить его было невозможно. На нее смотрело жабье лицо с выпученными глазами и бородавчатой кожей. На шее безобразной складкой колыхался зоб.

– Ну, что, жаба? – спросила Геля ту, что отражалась в зеркале. – Как порадуем нашего Благодетеля?

Но мыслью соскочила совсем на другое.

Я стала похожа на Надежду Константиновну, жену вождя мирового пролетариата. Вот только загадка – была ли та когда-нибудь красавицей, которую изуродовала болезнь? Да никогда! Геля видела ее молодые фотографии. А вот она, Геля, была… Знаете сказку про царевну-лягушку?

Ну, вот, только без счастливого конца. Сначала красавица-царевна, а потом на всю жизнь уродина. Жаба. Поэтому и сыночек у нее урод. Кто может родиться у жабы? Головастик. Вот он и родился, – маленький, похожий на червячка, с огромной головой. В голове, как врачи сказали, вместо мозгов водичка. А теперь этому головастику 10 лет, и мозги у него все-таки есть. Он все понимает, что говорит ему мама, он ее любит, потому что она любит его. Больше на этом свете им любить некого.

Впрочем, надо браться за дело, скоро придет Благодетель, будет недоволен, что она еще возится. Итак ведь держит из милости. Убирается Геля плохо, сама знает об этом, но лучше не может. Руки дрожат, иногда ходуном ходят, как у алкоголика, а сердце бьется так, что начинает вздрагивать и раздуваться зоб. У жабы тоже он раздувается, только, кажется, у жабы-самца, когда он зовет свою самку.

И все-таки, как же доложить о звонке своему Благодетелю?

Раздумья прервал громкий, нервный стук в дверь.

– Скотина Митрохин, – определила Геля, но злости в ее голосе не было. Не торопясь, пошла открывать дверь. На пороге стоял действительно Митрохин, художник, чья мастерская была расположена в соседнем подъезде, через стенку. Морда опухшая, руки тоже трясутся, но совсем не по той причине, чем у Гели, а по весьма понятной: Павел Митрохин был запойным пьяницей. В мастерской не только работал (если работал), но и жил, так как из семьи полгода как ушел. Борода спутана, в пуху, как и кудлатая голова, от, видимо, порванной подушки. И все равно хорош, мерзавец. Тряхнув кудрявой русой шевелюрой, попытался сконцентрировать на Геле взгляд синих своих, изумительных глаз, прокашлялся, но спросить не успел:

– Нет его, не пришел еще, – опередила Геля.

– Тогда, это… – начал было художник, но Геля и тут не стала ждать:

– Без него ничего не дам.

– Геля!.. – страдание разлилось по красивому, измученному жаждой лицу, синие глаза затуманились слезою. – Ну, Геля…

И сердце Гели дрогнуло. Открыв потайную дверцу в маленький, встроенный в шкаф для хранения кистей, бар, достала почти полную бутылку коньяка, налила в длинный, без ножки, хрустальный бокал, протянула Павлу.

Тот принял его сразу в обе ладони, стараясь не расплескать, осторожно поднес ко рту, а выпив, довольно крякнул, потом одной ручищей обхватив Гелю за плечи, притянул к себе и трижды громко, смачно поцеловал.

Пахло от Павла перегаром, потом и заношенным бельем, но Геле этот запах вовсе не был противен. Наоборот, прильнув на мгновение к художнику, она поспешила вдохнуть, втянуть его в себя, потом резко отстранилась:

– Ну, иди, теперь…

Это было ее чудное мгновенье. Опять в который раз подумала: надо же, расцеловал, не побрезговал. Не противно ему… Благодетель – тот не поцелует, да что там, пальцем до нее не дотронется. Заплакала, но слезы у нее теперь товар не дорогой, это тоже свойство ее болезни – слезливость, как и неоправданные вспышки гнева. Услышав знакомый перестук тросточки, быстро схватила швабру и скрылась в ванной. Там, прижавшись к стене, платком вытерла покрасневшие глаза и завозила тряпкой по полу, подождала, пока Благодетель не позвал:

– Геля!

Вышла, разулыбалась, хотя знала, что не будет Благодетель отвечать на ее улыбку, да и вообще смотреть в ее сторону. Оттого поторопилась, не давая ему увернуться, как бы цепляясь своим взглядом за его взгляд.

– Вам тут звонили, я не успела еще сказать, что вы не пришли, а он сразу: Здравствуй, Каин, это брат твой, Авель…

– Кто-кто?

– Ну, Авель.

– Что за ерунду ты говоришь, Геля, не пойму я. Ну-ка еще раз…

Геля повторила, медленно, выдерживая паузы между словами, подстраиваясь под ускользающий взгляд и вдруг увидела, как бледность разлилась по холеному, благородно интеллигентному лицу ее Благодетеля. Теперь он смотрел Геле прямо в глаза, и губы его шевелились, а сам он медленно отступал назад, пока не дошел до кресла и не опустился в него как-то расслаблено и обреченно. Тонкими пальцами дотронулся до шеи, пытаясь расстегнуть пуговицу рубашки, как будто ему нечем стало дышать, едва выговорил:

– Геля, там… валидол…

Где валидол, Геля знала. Достала, протянула таблетку. Виктор Иванович взял ее вздрагивающими пальцами, и она подумала: сегодня у всех дрожат руки, и ей почему-то стало смешно.

Но когда Виктор Иванович вздохнул, словно всхлипнул, Геля испугалась. Он был немолод, ее Благодетель, заслуженный, известный художник Виктор Графов, до его 70-летнего юбилея оставалось чуть меньше месяца.

Геля не заторопилась домой, как всегда, а еще где-то с час посидела со своим Благодетелем. Чайку заварила зеленого, с жасмином, устроилась в кресле напротив, внимательно всматриваясь в лицо художника. Полуприкрытые веки его мелко вздрагивали, дыхание оставалось все таким же прерывистым. Робко осведомилась:

– Может, врача вызвать?

Он молча покачал головой – не надо. Так сидели они друг против друга, пока дыхание не выровнялось, не отошла бледность. Наконец Благодетель поднял глаза, тихо распорядился: иди… Но вдруг остановил жестом, вытащил портмоне, протянул несколько сотенных и повторил: иди…

Геля засуетилась, в прихожей сняла старый застиранный халат, натянула на свое несуразное, расплывшееся тело платье, которое, впрочем, мало отличалось от рабочего халата, вышла на улицу, заспешила в магазин. Раз уж расщедрился Благодетель, устроит она своему сыночку праздник. Купит и апельсинов, и яблок, и колбаски копченой.

Вовочка, как и ожидала Геля, давно обмочился, и памперсы не помогли. Ну, да, они же совсем на маленьких рассчитаны, а у Вовочки хоть и ножки тоненькие, и попка что у пятилетнего, надует будь здоров.

Увидев мать, Вовочка встревожился, задвигался, пытаясь оторвать от подушки тяжелую голову, замычал, пуская пузыри, и сердце Гели трепетно отозвалось на это мычание. Радуется сынок…

Первым делом вытащила из-под него простынки, сняла памперсы. Легко приподняв, подмыла, обтерла мягким полотенцем. Ничего, никаких опрелостей, даже покраснения нет. Когда-то Геля отказалась делать операцию на щитовидной железе именно из-за страха перед этими опрелостями. Все представлялось ей, что если умрет, будет Вовочка в доме инвалидов лежать в вонючей жиже, которая разъест нежную кожу, будет щипать и саднить, а жестокосердные, чужие люди, будь то хоть санитарка, хоть медсестра, не услышат в его мычании ни боли, ни страдания… А если бы даже предположить, что операцию Геля выдержит даже с ее больным сердцем, ей на время болезни все равно не с кем оставить сыночка, не было у нее на всем белом свете близкого человека.


* * *

Не надо, не надо было звонить… Сколько собирался, сколько сил душевных потратил, как обмирал, наполняясь то неизведанной до сих пор ненавистью, то позабытой любовью, и вот нарвался на чужую бабу, уборщицу, которая говорила почему-то совершенно мужским голосом. Да и вообще, с чего он решил, что Виктор непременно должен быть один в своей мастерской? И тут же, откуда-то из подсознания: а с чего ты решил, что вовсе не ошибся и что это все-таки Виктор?

Не надо было звонить, надо было сразу придти. Проследить, чтоб был непременно один, а заготовленную фразу сказать прямо в лицо, глядя в глаза. Тогда и сомнения последние исчезли бы…

С этими мыслями Григорий и проснулся, скорее всего, они мучили его и во сне.

Долго еще лежал, прислушивался к щемящему, тоскливому чувству, которое непременно пришло вместе с сумбурным, отрывочным сном. Вот ведь чудеса – чем старше человек, тем чаще видит себя во сне ребенком. Недавнее стирается в памяти, блекнет, едва миновав, а то, далекое, держит мертвой хваткой, не отступая. Может, для кого эти детские сны как отдохновение, но в детстве Григория не было ничего светлого, ничего такого, что вспомнилось бы по доброй воле, а не ворвалось тайком, ночами, во сне, когда человек не волен в своих мыслях и воспоминаниях.

Пожалуй, каждый, чье детство пришлось на войну, может назвать его тяжелым. Да тяжесть-то у всех разная. Иногда в электричке случайные попутчики, разговорившись в дороге, вспоминали военные годы, голод и холод, а те, что пережили оккупацию, и расстрелы, и смерть близких людей. Григорий никогда не принимал участия в таких разговорах. И не только потому, что за долгие годы жизни привык молчать. Была некая грань, отделявшая его детство от детства сверстников…

Он родился в маленьком шахтерском городке за три года до войны. Но этих лет в памяти нет, как нет и отца, умершего перед самой войной. Первые картинки детства – серое, зыбкое утро, остывшая за ночь печь. Они вдвоем с братом Витей. Но в отличие от шустрого, крепенького Гриши, брат, который на два года старше него, едва передвигается по комнате на самодельных костылях. Залез на крышу сарая с мальчишками вишню рвать, свалился оттуда, да так неудачно: напоролся на колючую проволоку. С той поры то заживет рана, то снова откроется, а нога болит и сохнет. Фельдшер сказал – кость повреждена, остеомиелит называется, без операции не пройдет. А какая же здесь операция…

Он-то и будит Гришку:

– Вставай! Надо дров принести из сарая, за водой сбегать.

Мать давно на работе, у своих собак. Вернее, не у своих, у немецких. Это и есть ее работа – варить еду овчаркам, убирать у них. Вечером она приносит целую чашку еды, в которой, кроме хлеба, огромные кости с мясом. Гринька не видел, чтобы мать сама когда-нибудь притрагивалась к этой еде, а они с братом набрасывались с жадностью. Так что голоду, считай, и не испытали. Да только за эту еду дразнили их мальчишки Тузиками, а взрослые обходили дом стороной.

Витя на улицу почти не выходил, – разве когда мать на завалинку выведет, да и то летом, на солнышке погреться. А уж ему, Гришке, все шишки доставались.

– Тузик, Тузик! Собачьи объедки ел! – кричали ему вслед голодные, злые мальчишки, а то и швыряли в него камнями.

У Вити свое занятие: сидит и рисует лошадей. Всегда только лошадей, со вскинутыми мордами, с летящими гривами.

Однажды соседка тетя Галя, единственная, которая еще заходила к ним, посмотрев на рисунки, удивилась:

– Надо же, калека, ему б не лошадей рисовать, а…

Но что именно следовало рисовать Вите, не придумала.

Витя же ничего не ответил, посмотрел на соседку кроткими светлокарими глазами, а затем опять взялся за карандаш. Гришке тоскливо дома, а на улицу не выйдешь, засмеют.

Однажды он попросил мать:

– Уйди с этой работы.

Она заплакала:

– Ты что говоришь-то, умник! Жрать-то чего будем? Вы оба легкими слабые, Витька вообще калека. Другие мужей, бог даст, дождутся, а мне на кого надеяться, чего ждать?

Помолчав добавила:

– И отвечать мне не перед кем… А с вас спросу нет.

Ошибалась мать и в том, что отвечать не перед кем, и в том, что с них спросу нет.

Поздно ночью, крадучись приходила к ним соседка тетя Галя, которая одна маялась с тремя детьми. Мать давала ей еды, та не благодарила, только просила:

– Ты уж ни слова никому, смотри… Мой вернется, мне прощения не будет. Да и ребят моих засмеют. Твоих, вишь, Тузиками дразнят.

Мать не отвечала ни слова, обещаний молчать не давала, только усмехалась, да неулыбчиво глядела на суетящуюся, прячущую глаза соседку. Но говорить, видно, никому не говорила, иначе соседский Генка не орал бы громче других Гриньке в след: Тузик, Тузик, на!..

… Григорий сел на кровати, нащупал ногами тапочки, сжал ладонями седую голову. Не только во сне, но и наяву не волен человек в своих мыслях. Поднялся, стараясь не шуметь, подошел к двери, прислушался, тихо приоткрыл ее. Соня спала, и лицо ее, слабо освещенное ночником, казалось молодым и прекрасным. Прикрыл дверь, постоял в раздумье минуту-другую, и, нашарив на столике сигареты, вышел в сад. С досадой подумал: если бы от этих мыслей да какой прок… Если бы можно было понять самое главное. За что он с малых лет нес на себе людскую ненависть, кому она была нужна и было ли кому от нее хоть чуточку легче и лучше? Но понять этого так и не удалось.

Через несколько дней, когда город освободили, к ним в дом пришла тетя Галя с двумя красноармейцами. Пришла хозяйкою, не стучась, сама отворила дверь и торжественно, звонким голосом, гордая выпавшей не нее особой миссией, объявила:

– Вот она, фашистская прислужница! А это ее Тузики. – И, встретив непонимающий взгляд красноармейца, пояснила:

– Их тут все Тузиками зовут, выродков ее.

– Понятно! – ответил красноармеец и сурово произнес:

– Пройдемте…

Мать молча одела телогрейку, низко повязалась платком и уже на пороге, словно опомнившись, закричала громко:

– Гринька! Витьку береги, береги Витьку!

Еще неделю они прожили одни в нетопленой хате, голодные. Витя все рисовал своих лошадей, время от времени отогревая под мышками руки, а Гришка ждал мать. Через неделю приехали за ними, посадили в машину.

В узком коридоре толпились мальчишки. Были среди них такие, как Гринька, были и постарше Вити. Одни ребята жались друг к другу, у других был вид бывалый: шпана малолетняя. Витька сел на пол, стоять ему было трудно. И тут же один из бойких пнул его ботинком по ноге. Гришка хотел было кинуться на обидчика, да забоялся, заплакал. И вдруг услышал:

– Ты чего это распинался, хулиган! Сейчас я тебе уши-то надеру!

Голос был взрослый, женский, и Гришка только сейчас в толпе мальчишек увидел маленькую, горбатую тетю Паню, что жила неподалеку от них. Рядом с ней стоял десятилетний Иванко, у которого недавно умерла мать, а отец еще раньше погиб на фронте. Его-то и привела сюда тетя Паня, чтобы пристроить в детский дом. Она подошла к Вите, не наклоняясь, – руки у нее были почти до полу, погладила его по голове, приказала и Гриньке: не реви, наревешься еще, твое еще все впереди. Как в воду глядела… Подошла к закрытой двери, постучала, не дождавшись ответа, открыла ее, заглянула в комнату и обратилась к кому-то:

– Вы бы нам табуреточку вынесли. Мальчонка тут на костылях.

Вышла женщина, в очках, в белом халате.

– Это кто тут на костылях? – увидела сидящего на полу Витю. – Это ж надо! Какой это умник его сюда привез? Мы в детские дома нормальных детей определяем, а этого в дом инвалидов надо.

– Так он не один, с братишкой, – подсказала тетя Паня.

– А это не имеет значения. Ну, пусть пока сидит, табуретку я дам, а когда освобожусь, отведу в другой отдел, где инвалидами занимаются.

Тетя Паня подняла Витю, посадила на табурет.

Когда, наконец, Гриньку вызвали в комнату, он увидел, что кроме женщины за столом еще сидит пожилой мужчина.

– Садись, – ласково заговорила женщина, перебирая какие-то бумажки. – Ну, как тебя зовут? Гриня… Григорий, значит. Восемь лет, девятый. Ну что ж, ты уже вполне большой, и наверное, понимаешь, кем была твоя мать? Конечно, понимаешь. Ты ведь знаешь, кто такие фашисты? Так вот, когда наша страна, когда все как один геройски сражались с врагом, твоя мать помогала им, работала на них, кормила овчарок, которыми травили советских людей. Ее за это будут судить…