Синяя веранда (сборник)

         

Она говорит, что ее зовут Мария, и немедленно принимается за перевязку, а я – за беззастенчивое разглядывание. У нее выразительное лицо с крупными губами и темные маслянистые глаза, родинка на правой щеке, собранные в хвост волосы, надо лбом и на шее переходящие в кудрявый пушок. Она смугла и поджара, загорелые плечи с острыми косточками, высокая грудь с католическим крестиком в ложбинке. Пот пропитал ее белую майку под мышками и на спине, но она этого ничуть не смущается. И прощения за нападение собаки она не просит, зато не лезет с расспросами, что я делал на ее земле, так что будем считать, мы квиты. И когда она склоняется над моей разорванной рукой, ловко обматывая белой шалью бинта, я чувствую ее запах, впервые. Волнующий и сладковатый, знакомый не столько моему носу, сколько нутру, всему естеству. Это не шампунь, не духи, и я ломаю голову в тщетных догадках, потому что спросить нельзя.

Мы говорим, я и ее глаза. Я рассказываю свою историю неудачного автостопа, а ее глаза почему-то спорят со мной, не верят, но не могут найти брешь в этой простецкой лжи, так что им приходится ее принять. Сама Мария все это время молчит. Я прошу воды и слежу за тем, как она проходит в кухню, достает из шкафчика стакан и наполняет его. Стаканы у нее захватанные, с меловыми потеками от плохой воды, хотя жилище, насколько я могу судить, содержится в чистоте. Потом она велит мне отдыхать, и я почему-то подчиняюсь и откидываюсь на подушки. Мария уходит, а я остаюсь.

Мне быстро наскучивает валяться без дела, к тому же я не настолько болен.

Дом небольшой. Большая часть мебели самодельная, добротная, из мореного дерева. Древесину определить не берусь. Бессчетное количество домотканых цветастых половичков и ковриков: у дивана, у стола, поверх этажерки в углу, у кресла-качалки и на нем. Много глазурованной керамики, желтая ваза, сине-оранжевое кашпо, какие-то плиточки, панно, фигурки… Раскрашенная статуэтка Пресвятой Девы на каминной полке. Порог кухни облицован мелкой ультрамариновой и лимонной мозаикой, и мне на ум тотчас приходят недавно виденные мелкие и дробные мавританские узоры в вязи танжерских переулков. Все южане любят пестроту, в ней находит отражение неугомонность их крови. На стене в гостиной висит гитара, и хотя корпус ее чист, на струнах я замечаю мохнатый нарост пыли, как будто на инструменте давно не играют, хотя и протирают тряпочкой любовно. И ни одной фотографии. Интересно, чья гитара… Мария живет одна? Я не обнаруживаю никаких примет, говорящих о наличии в доме мужчины или детей, хотя возраст в сочетании с провинциальностью жилища почти обязывает ее быть хотя бы замужней.

Снаружи беленые стены и яркая, недавно выкрашенная лазурной краской веранда, что опоясывает дом с севера и запада. Глоток воды, вспоминаю я первое впечатление, это сочетание маринного синего и снежно-белого посреди выжженной саванны. Между двумя столбами веранды растянут полосатый гамак, а дощатый настил рассохся, и в одной из щелей с палец толщиной я замечаю жука с жесткими крыльями, словно из черной фольги. Он шевелит усами.

С другой стороны дома располагаются хозяйственные постройки, и от них ведет дорожка, спекшаяся от зноя, с обеих сторон обсаженная апельсиновыми деревьями, и утыкается другим своим концом в виноградники, тянущиеся дальше, насколько видно глазу. Я хочу осмотреться получше, но от праздного шатания меня предостерегает вылезающая из-под сарая злобная псина, которая, верно, еще помнит вкус моей крови, как я – остроту ее изжелта-серых резцов. Так что я быстренько возвращаюсь в прохладу дома и дожидаюсь Марию. Я прошусь к ней в помощники, хотя бы на пару недель. Срок непременно необходимо озвучить, люди любят все планировать, так им кажется, что именно они, а не слепой и насмешливый случай управляют жизнью… А беглый осмотр ее владений дал мне довольно полное представление о том, что этот дом нуждается в умелых руках и молотке. С нее молоток.

Мария смотрит с удивлением, и в глазах ее, готов поклясться, мелькает улыбка, которой и в помине нет на сжатых губах:

– Довольно странно нанимать на работу того, кто потерял сознание еще прежде, чем поздоровался.

Но ей и правда нужна помощь, так что она позволяет мне убедить ее, не преминув сообщить, что вообще-то у нее есть плотник, по совместительству один из сборщиков винограда, но он вернется только ко времени сбора урожая. Эти виноградники и все ранчо принадлежат ей, и конечно, рабочих у нее полно, но большая часть их – сезонные. Я объявляю, что приступлю к работе немедленно, но она настаивает отложить ремонт и починку до завтра. Я соглашаюсь.

Лжец. У меня ведь, вполне возможно, нет здесь никакого «завтра». Но я вынужден. Люди так делают. Никогда не способные знать наверняка, они обещают и строят планы, не имея на это никаких причин, кроме упования… Лгать Марии неуютно, неприятно, слишком уж она молчалива, слишком пристально и проницательно следуют за мной ее блестящие глаза под лиловатыми веками.

За обедом, в желании скрасить тишину, я болтаю о путешествиях, о том, что обычно интересно моим собеседникам, и действительно отмечаю, как она оживляется. Но в ответ она не поддерживает беседу, не бросается рассказывать о собственных поездках, не демонстрирует альбомы и на прямой вопрос пожимает плечами без тени сожаления:

– Я родилась в этом доме, в той комнате, что в конце коридора. И не была нигде дальше Рио-Негро.

Я киваю. И, скользнув взглядом по ее карамельной груди, вдруг вижу на цепочке рядом с крестиком кольцо. Вдова.

Мысли взвиваются, как опилки от порыва неосторожного ветра. Или я сошел с ума, или раньше кольца там не было: уж грудь-то я изучил внимательно. Крест помню, но не обручальное кольцо. Что это означает? Желание вызвать сочувствие или уважение? Намек на одинокую жизнь без мужской ласки? Наоборот, попытка защититься именем мужа, пусть даже мертвого, от меня? Любое из этих объяснений не годится, не вяжется, и я не перестаю подбирать разгадку, как ключ из связки у запертого замка, а тем временем обед заканчивается – в молчании. Вид кольца так поразил меня, что я не могу больше изобрести тему для болтовни и не могу сообразить почему.

Остаток дня я болтаюсь без дела по владениям Марии. Сама она, свистнув своей дворняге по имени Сила, укатила в город за покупками – на том самом белом пикапе, который проехал мимо меня сразу после пробуждения этим утром. Эх, если бы я тогда вскочил и дал знать о своем присутствии! Не было бы многочасовой жажды, тяжелой головы, солнечного удара… И хотя и продолжаю воображать альтернативное знакомство с Марией («Hola! Привет, подбросите до ближайшего города? – Я не в город, я на ранчо. – Хорошо, пойдет…»), что-то настойчиво твердит мне, что ее нога не опустилась бы на тормоз, а я так и остался бы махать рукой на обочине как дурак.

Женщины… Мой опыт по этой части довольно обширный и случайный, как у любого, кто не сидит на месте и обладает легким, общительным нравом. Их завораживает дух странствий, безошибочно улавливаемый ими за запахом моего пота, промасленных тряпок, которыми я вытираю руки, пока чиню их машины и газонокосилки, или дешевого пива в забегаловке: на хорошую выпивку заработать я не успеваю. Скучающие домохозяйки, неверные жены, официантки, портье захудалого придорожного мотеля… У меня нет времени на долгие ухаживания, и большинство из них на это готово. И хотя я всегда честно говорю, что мы, скорее всего, больше никогда не увидимся, я раз за разом читаю в их улыбающихся губах недоверие. Людям трудно поверить, что ими способны пренебречь, а женщинам в особенности. Так что я запретил себе гадать, какими словами они называют меня в своих мыслях после того, как я бесследно исчезаю на рассвете.

Вот и еще вопрос о бытии, ответ на который я не получил до сих пор: как выглядит мое падение сквозь пространство – со стороны? Что увидела бы лежащая рядом со мной женщина, если бы бодрствовала в тот момент, когда я проваливаюсь в мой странный бродячий сон? Ответа мне, вероятно, не раздобыть никогда. Не звонить же им потом из телефона-автомата с этим вопросом, в самом деле…

За ужином над столом витает неловкость, от которой я все еще не могу избавиться. Кольцо на цепочке смущает меня. После того как от лепешки с мясом и чили остаются крошки и красные разводы на тарелках, мы переходим на веранду. Зной уже спадает, на равнину стремительно обрушивается темнота, и небо слабенько подсвечивается лишь узким стареющим месяцем и осколками звезд. На веранде пахнет нагретой солнцем древесиной и незнакомыми цветами. Я не силен в ботанике, но мне чудится, что это запах Марии. Что все вокруг прониклось ее ароматом. Ее волосы выбились из прически, и она ненавязчивым жестом, в котором нет ни капли принужденности или дальновидных планов, распускает ленту, позволяя черным кудрям спуститься на ключицы. Сейчас на ней белый сарафан на тоненьких лямках, и во мраке вся ее фигура белеет призрачно и нездешне.

Она протягивает мне вино, и я откупориваю бутылку, разливаю почти черную жидкость по бокалам. Сорт мальбек, сообщает она. Мне это ни о чем не говорит, я вообще не разбираюсь в винах. Но это и правда отличается от других, мне хватает одного глотка, чтобы ощутить. Грубоватое, несдержанное, даже необузданное в своей терпкости, оно приносит языку и всей гортани вкус ягод, пряностей и дыма.

Мы пьем молча. В темноте тела Марии почти не видно, лишь сарафан, в плетеном кресле она сидит вполоборота, и на месте ее лица сумеречная зона. Кажется, ее взгляд устремлен в сад, впрочем, точно не скажу. И вокруг стоит такая ослепительная тишина, мне кажется, сам космос упал на землю. Потом я начинаю слышать стрекот цикад в высоких зарослях жесткой травы, которую еще днем опознал как пампасную. Конечно, мир отнюдь не молчит, не замер, все в нем по-прежнему полнится звуками и шорохами, но я не могу избавиться от ощущения космической тишины, через которую несутся планеты. Заговорить – почти преступление. Моя гортань пересыхает, и я делаю следующий глоток.



Провалов пока нет, и меня это радует и тревожит все больше. Три дня я живу на ранчо Марии, ремонтирую ограду, крашу дверь пристройки, чиню старый мотоблок и комбайн, сколачиваю ящики для нового урожая. Ночую я в сарае, на продавленном матрасе, набитом всякой ерундой. Не соломой, конечно, все-таки на дворе двадцать первый век, но распотрошить его я не решаюсь. Возможно, чтобы не разочароваться. По ночам рука ноет, и я долго ворочаюсь, пристраивая ее то так, то эдак, пока матрасная набивка колется и впивается в ребра. Что делать, с таким образом жизни мне не грозит не только ожирение, но даже мясистость: я худ, как кузнечик в засуху.

В миле к западу от дома течет речушка. Плавать в ней я так и не насмелился, потому что не знаю, что за живность там водится. Но в Южном полушарии надо держать ухо востро, природа здесь диковата и не терпит присутствия человека, особенно такого непосвященного, как я. А впрочем, природа везде одинакова в двух своих качествах: красоте и недружелюбии. Моюсь я в летнем душе на задах хозяйственного двора, и этого вполне довольно. На второй день, воспользовавшись старым станком, забытым в сарае, должно быть, сезонным рабочим, я по привычке отбрасываю прочь брезгливость и выскребаю щеки и подбородок до синевы. Наконец-то чувствую себя человеком, а не отребьем. Мне не по себе, что Мария видела меня не в лучшем состоянии, но сожалеть – дело пустое. Блага цивилизации созданы не для мне подобных, если подобные мне вообще существуют. Я давно перестал задаваться вопросом, что стало со мной, в чем причина моего проклятия. К своему совершеннолетию я не натворил ничего предосудительного, по крайней мере настолько, чтобы Бог наказал меня так сурово. Знавал я куда худших людей. Фаталист поневоле, я лишь смиренно принимаю свою долю и надеюсь когда-нибудь все понять. Хотя шанс сдохнуть в канаве для меня намного выше вероятности оседлать истину.

Позавчера, увидев меня выбритым, в стремительно высыхающей рубашке, Мария задержала на мне взгляд своих миндалевидных глаз лишь на секунду дольше обычного. Ни тени улыбки, ни комментария. Она и правда немногословна. Впрочем, это не от скромности, робкой ее не назвать. Никакая робкая барышня не взвалила бы на себя управление ранчо в одиночку. И хотя я познакомился с парой работников, живущих в соседнем городке и заглядывающих к ней время от времени, к этому моменту мне совершенно понятно: она здесь одна. Ну и еще несколько лошадей на конюшне и Сила, эта блохастая бестия, которая все норовит оскалиться на меня. Марию псина слушается беспрекословно, что не мешает ей выражать свое отношение к незваному гостю всеми иными доступными собаке средствами.

В течение дня мы с Марией почти не общаемся. Она дает мне работу, я отправляюсь исполнять. Фактически я работаю за еду, отказываясь от тех жалких песо, что она протягивает мне по вечерам, кроме вчерашнего раза, когда я принял деньги, видя, что мой очередной отказ нервирует ее. Да, нельзя пренебрегать такими условностями, нормальный работяга не отказывается от оплаты, иначе это становится подозрительным. Моя болтливость пропала без следа, я с трудом нахожу темы для разговоров за ужином. Вопросов Мария почти не задает, так что надобность во лжи отпадает, я рассказываю только то, что считаю нужным, а значит, умело избегаю сочинительства. Умалчивать – ведь не то, что врать, правда?

Я постоянно осознаю ее присутствие, даже если она хлопочет на другом краю участка, поит лошадей, скребет щетками их лоснящиеся шкуры. С трудностями она привыкла справляться сама, и иногда я не успеваю подскочить и помочь, когда ей взбредает в голову перетащить какой-нибудь тяжеленный куль или коробку. Приходится беспрестанно приглядывать, чем она занята и за что сейчас ухватится, хотя умом-то я понимаю, что она поступала так до моего появления и продолжит поступать после того, как меня здесь не станет. Нельзя принимать ее тяготы так близко к сердцу, напоминаю я себе в который раз. Она справляется сама, эдакая муравьишка, без жалоб тянущая на себе бревно…

Иногда она странно глядит на меня, нахмурившись, будто мое присутствие здесь нежелательно или она не может понять, кто я и зачем явился… Мне становится ясно, что я здесь непрошеный гость, которому стоит собраться и уйти при первой возможности. Но я не знаю, сколько дней передышки отведено мне перед следующим провалом, и без крайней нужды никогда не покидаю место, где мне удалось обосноваться с маломальским комфортом. Есть еще одна причина. Самый любимый момент каждого дня, на закате. Работа окончена, после душа я уже не воняю, и Мария раз за разом просит меня прийти в гостиную для перевязки. Она настаивает и, когда в первый день я попытался отказаться, стала вдруг особенно, как-то болезненно непреклонна. Мне даже показалось, что она побледнела от волнения. Пока ее руки снимают старый бинт, а пальчики проворно свинчивают крышку с флакончика перекиси, я наклоняюсь чуть ближе, чем это необходимо, и вдыхаю ее сладковатый запах, который источают волосы, одежда и сама кожа на плечах и шее, там, где учащенно бьется жилка.

Сегодня она вдруг отстраняется, как от удара, и я понимаю – заметила. Ее глаза темны и глухи. Никогда, ох, никогда мне не узнать, о чем она думает.

– Иланг-иланг, – говорит она чуть слышно, но твердо.

– Что?

– Вы принюхиваетесь. Это иланг-иланг. Масло.

Я серьезно киваю, чувствуя себя при этом полнейшим ослом. Что еще за чертов иланг-иланг? Перевязку она заканчивает молча, не глядя на меня. Ее пальцы кажутся мне холоднее, чем обычно, несмотря на жару.

Так проходит четвертый день. С каждым вечером мое беспокойство все нарастает, я знаю, что мне придется исчезнуть, но стоический настрой куда-то подевался. Я жду и страшусь.

Мы снова коротаем вечер на веранде. Сидим так близко и так далеко, на расстоянии вытянутой руки и двух незнакомых жизней. Дальняя по коридору комната выходит сюда открытой дверью, и в фонаре, стоящем на пороге между ней и верандой, ровно горит пламя большой белой свечи, а в стекло долбятся крупные мохнатые мотыльки. Вокруг нарастает что-то большое и темное, напряжение настолько велико, что невозможно даже пошевелиться. Я оцепенел, и все, что я ощущаю, это ее присутствие здесь, со мной. Сегодня ее мысли не витают за перилами веранды, не бродят по саду – они все увязли тут, я почти вижу их плотные очертания.

И я встаю, прощаюсь, желая спокойной ночи. Она кивает. Сорок девять шагов разделяют веранду и дверь моего сарая.

На восьмом шаге, на ступеньке веранды, она окликает меня. Я медлю, прежде чем повернуться, и когда нахожу в себе силы, она оказывается прямо позади меня, изваяние на пьедестале. С протянутыми руками.

Я хватаюсь за ее руки-плети. Виноградные лозы, водоросли… Мои зубы начинают стучать.

На кровать складками спускается москитная сетка, мы оказываемся под куполом, и он смыкается над нами. Теплый и недвижный воздух колышется нашим дыханием.

Мои губы пускаются исследовать карамельную географию ее тела. Запястья. Сгибы локтей. Скалы ключиц. Долина между двумя островерхими холмами, мерцающая от огонька свечи и выступающей влаги, как речное русло. Иссушенная равнина, которая поднимается, выгибается мне навстречу, умоляя о сезоне дождей.

Мы не думаем о предосторожностях. Мы не думаем вообще ни о чем. То есть я не думаю – ведь ее мысли для меня загадка. Я знаю лишь, что умру, если через минуту не сольюсь с этой женщиной, не впитаю ее до последней клеточки. Если она не примет меня, я погибну. Ничто больше не имеет значения.

Я вижу ее распластанной на белых простынях, я угадываю ее силуэт на фоне качающейся серости сетчатого алькова. Она – гитара, и по узкой спине льются черные потоки волос. Она – шхуна, а я океан, качающий ее на волнах, в глубине которых рождается жестокий шторм.

Она задыхается. Ее волосы липнут к нашим распаленным телам, оплетают все на земле. В эту ночь я понимаю, почему тогда, на веранде, когда я попробовал впервые вино Марии сорта мальбек, у меня мелькнула мысль, что хозяйка и сама похожа на свой напиток. В тот вечер подобное заключение было еще неоправданным, девушка сидела тиха и задумчива и поверх перил смотрела в фиолетовую ночь. Сейчас… Она растекается по мне жидким огнем. Винная. Темная. С черными, беспросветными впадинами глаз и тягучими поцелуями, выманивающими из груди душу. Она похожа на кислоту, которая обнажает мои кости, растворяет меня. Наши тела сливаются десятком возможностей, мы скользим, плывем друг по другу. Всхлипы замирают, так и не вырвавшись из горла, глазам горячо и сухо до рези. Ее кисти удивительно сильные, пальцы переплетаются с моими, мы оказываемся сторукими, слепыми, ищущими друг друга на ощупь. Не в силах замедлиться и уж тем более не в силах разъединиться.

Она не знает стыда. Стыда еще нет как понятия, мы первые в мире люди, мы даже не люди, а сгустки материи и энергии, не воплощенные в форме, не обретшие очертаний. Мы проникаем повсюду, впечатываемся так, что моя кожа прорастает в ее кожу. Оплавленные, обгоревшие, оплывшие.

После, когда ее голова покоится у меня на плече и от ночного ветра с кожи улетучивается влага, я хочу рассказать ей. Нет, не всю правду. Но хотя бы ее часть, что-то о себе настоящем. И начинаю с набившего оскомину главного.

– Мария… Я должен кое в чем признаться. Скоро мне придется исчезнуть. И я хочу, чтобы ты знала – это никак не связано с тобой. С нами. Просто я…

– Нет нужды объяснять.

Она встает с кровати стремительно, но при этом легко, движение выходит естественным порывом, а не наигранностью оскорбленного самолюбия. Ей, похоже, действительно не требуются мои объяснения. И пока я осознаю сей удивительный факт, ее уже нет в комнате.