Но такова участь всех книг подобного рода, поскольку старение души проявляется в неодолимой тяге к сентенциям – изречениям нравоучительного характера, которые способна скрасить только их горечь да блеск формулировок. Здесь многое зависит от качества перевода. Скажем, 257-й афоризм: «Величавость – это непостижимая уловка тела, изобретенная для того, чтобы скрыть недостатки ума» – можно перевести и так: «Серьезность есть хитроумная уловка тела, призванная скрыть изъяны духа». В первом случае – социальная сатира, во втором – глубинная характерология, удар педанту под дых! Зоркость и даже прозорливость Ларошфуко огромны. За несколько веков до возникновения в психиатрии термина «умственные эпидемии» он отмечал, что «иные безрассудства распространяются точно заразные болезни», и, предвосхищая Вейнингера с Фрейдом, утверждал, что «женщины не сознают всей беспредельности своего кокетства». Этот прилежный ученик и соперник латинского стоика Сенеки, проявляя непоследовательность, признавал христианские ценности, как способность надеяться и бояться, и корень зла усматривал в себялюбии человека (в книге «Максимы» ему посвящено целое эссе).
Но вот в вопросе об отношении к смерти Ларошфуко предстает категорическим противником не только христианства, но также респектабельного Монтеня и отчаянного Паскаля, избегая заглядывать в опасные глубины бытия и человеческого духа. И в этом смысле Ларошфуко – типичный мыслитель «золотой середины», социальный критик и моралист, но не философ.
Бесстрашный Паскаль
Мудрой и мужественной уравновешенности Монтеня и мнимому всеведению Ларошфуко противостояла трагическая крайность Паскаля во всем – от научного творчества до философии жизни. От автора «Опытов» и автора «Максим» автора «Мыслей» отличала его маниакальная приверженность поискам Абсолюта. Расплатой за что послужила ранняя смерть этого одного из самых вдохновенных и пронзительных мыслителей в европейской культуре – Блез Паскаль умер в возрасте 39 лет в 1662 году.
Начинал Паскаль как гениально одаренный ученый – математик, естествоиспытатель и изобретатель. В детстве отец Паскаля хотел уберечь впечатлительного мальчика от увлечения математикой, которому он сам отдавался со всей страстью раннего вдовца, отца-одиночки троих детей. Мальчишка вынужден был самостоятельно изобрести геометрию! Отец однажды застукал сына за этим занятием, когда тот уже успел построить и доказать несколько несложных теорем. Отец сдался и стал брать с собой сына на заседания парижского научного кружка. В шестнадцатилетнем возрасте Паскаль выпустил в свет свой первый математический труд, изумивший научное сообщество и заслуживший одобрение самого Декарта. Затем последовали работы по физике, перекликавшиеся с исследованиями его знаменитого современника Торричелли, а один из открытых Паскалем законов гидростатики получил его имя. Попутно он занимался теорией вероятности (Паскалю приписывают, в частности, изобретение рулетки), изобрел и запатентовал действующую модель первой в мире механической счетной машины (прообраз арифмометра), стоял на пороге открытия дифференциального исчисления (за двадцать лет до Лейбница) и изобретения барометра. Перед самой смертью он разработал проект организации движения городского общественного транспорта в Париже, без чего немыслима с тех пор жизнь всех крупных городов.
Но это лишь одна – дневная, наружная и отнюдь не главная сторона жизни и деятельности Паскаля. Потому что по своему душевному складу он был неистовым богоискателем, и в этом главное его отличие не только от Монтеня, его литературного учителя, но и от Декарта, его научного кумира и отца европейской рационалистической философии. Переломным моментом в жизни Паскаля послужил случай его чудесного спасения поздней осенью 1654 года, когда четверка лошадей вдруг понесла и сорвалась в реку с моста, а карета с Блезом и его веселыми приятелями зависла на его краю. Кто, как не Господь, оборвал постромки упряжи и зачем-то сохранил Паскалю жизнь? Листки с лихорадочными записями той ночи, как письменную клятву Богу живому, а не «богу философов и ученых», Паскаль хранил до конца жизни – после его смерти их обнаружили зашитыми в его камзол.
Конечно, имелись и до того некоторые предпосылки религиозного обращения ученого и мыслителя. Не только сам Паскаль, но и обе его сестры были из породы вундеркиндов, а младшая даже опережала брата в развитии. Уже в четырнадцать лет она выпустила в свет свой первый сборник стихов, за победу в поэтическом конкурсе получила приз из рук самого Корнеля, главного драматурга французского классицизма, а посвятив и вовремя поднеся стишок всесильному кардиналу Ришелье, сумела освободить отца от опалы. Она первой в семье заявила о намерении уйти в женский монастырь Пор-Рояль, принадлежавший янсенистской общине, и сразу после смерти отца сделала это. Блез также смолоду поддерживал тесное общение с реформаторами католицизма янсенистами, позднее включился в яростную борьбу с их гонителями отцами-иезуитами и поплатился за это – за год до смерти его богословские сочинения были приговорены к сожжению на костре. Но даже поселившись со своими единоверцами при монастыре в Пор-Рояле, он сохранил за собой парижскую квартиру и до конца своих дней периодически возвращался к научным занятиям. «Мятущийся ум», можно сказать о нем. Этим он и интересен на протяжении уже многих веков.
«Мыслящий тростник» – так сам Паскаль охарактеризовал положение человека в мире, и, кажется, лучше и точнее никто этого не сделал – ни в философии, ни в литературе. Главным трудом своей жизни Паскаль считал неоконченный трактат «Апология христианской веры». От него сохранились разрозненные части, фрагменты и наброски, опубликованные после его смерти под названием «Мысли господина Паскаля о религии и некоторых других предметах». Это позволило позднейшим издателям компоновать их по собственному вкусу и усмотрению, представляя в одних случаях Паскаля ортодоксальным проповедником и полемистом, в других – экзистенциальным философом и писателем, чтобы не сказать «поэтом мысли».
Вообще, в построенном нами треугольнике французских мыслителей Монтень-Ларошфуко-Паскаль «Опыты» первого ассоциируются с прозой, «Максимы» второго с нравоучительной «школьной драмой» (существовал такой жанр, где персонажами выступали аллегорические фигуры – персонификации моральных категорий и человеческих качеств), а вот «Мысли» Паскаля – именно с поэзией. Таким образом, оказывается покрыто все жанровое поле (за исключением разве что пародии).
Невозможно устоять перед искушением и удовольствием перечислить хотя бы некоторые из перлов Паскаля.
«Мы поймем смысл всех людских занятий, если вникнем в суть развлечения».
«Меня ужасает вечное безмолвие этих пространств».
«Пусть сама комедия и хороша, но последний акт кровав: две-три горсти земли на голову – и конец. Навсегда».
«Давайте взвесим ваш возможный выигрыш или проигрыш, если вы поставите на „орла“, то есть на Бога».
О Платоне и Аристотеле: «За политические писания они брались так, как берутся наводить порядок в сумасшедшем доме, и напускали на себя важность только потому, что знали: сумасшедшие, к которым они обращаются, мнят себя царями и императорами».
«Кто вне середины, тот вне человечества».
«Монтень не прав: обычаю надо следовать потому, что он обычай, а вовсе не из-за его разумности».
«Нет беды страшнее, чем гражданская смута. Она неизбежна, если всем попытаться воздать по заслугам, потому что каждый тогда скажет, что он-то и заслуживает награды».
«На три градуса ближе к полюсу – и вся юриспруденция летит вверх тормашками».
«За что ты убиваешь меня?» – «Как за что? Друг, да ведь ты живешь на том берегу реки!»
«Время потому исцеляет скорби и обиды, что человек меняется: он уже не тот, кем был. И обидчик и обиженный стали другими людьми. Точь-в-точь как разгневанный народ: взгляните на него через два поколения – это по-прежнему французы, но они уже совсем другие».
«Своекорыстие послужило основой и материалом для превосходнейших правил общежития, нравственности, справедливости, но так и осталось гнусной основой человека, figmentum malum [сгустком зла]: оно скрыто, но не уничтожено».
«Большее или меньшее отвращение к правде присуще, видимо, всем без исключения, ибо неотъемлемо от себялюбия».
«Нос Клеопатры: будь он чуть покороче – облик земли стал бы иным».
«Человек по своей натуре доверчив, недоверчив, робок, отважен».
«Люди делятся на праведников, которые считают себя грешниками, и грешников, которые считают себя праведниками».
«Мы любим не человека, а его свойства».
«Хороший острослов – дурной человек».
«Щеголь – сильный человек».
«А что сказать об этой моей мысли? До чего она глупа!»
Мысль Паскаля пробегает теперь уже в мозгу читателя, как электрический ток, аккумулируется и разряжается, искрит – а ведь триста пятьдесят лет прошло, какой-то perpetum mobile! Гениальная книга и великая культура. Была.
Значит – и есть.
Сентиментальное чудовище, или Месть гугенота
Ж.-Ж. Руссо
Жан-Жак Руссо (1712–1778) одна из ключевых фигур европейской культуры. Его идеи взорвали Францию, взбудоражили Европу, чуть не погубили ту Цивилизацию, которую он так невзлюбил, и в результате – решительно изменили ее физиономию. «Благородный дикарь» породил европейского мещанина, пролив попутно реки крови.
Бонапарт, еще до того, как провозгласить себя императором, посетил гробницу Руссо на Тополином острове в Эрменонвиле под Парижем и, по свидетельству современника, так отозвался о Жан-Жаке: «Было бы лучше для спокойствия Франции, если бы этот человек не существовал. – Но почему, гражданин консул? – Это он подготовил революцию. – Я думаю, гражданин консул, что не вам следует жаловаться на революцию. – Как сказать, будущее покажет, не лучше ли было бы для человечества, если бы ни Руссо, ни я никогда не существовали». «Гражданский кодекс» Наполеона, ставший образцом гражданского законодательства для всех европейских стран, многим обязан «Общественному договору» Руссо. Нельзя не привести другое высказывание Наполеона, записанное его биографом на острове Святой Елены: «Моя истинная слава – не сорок выигранных битв: одно Ватерлоо изглаживает воспоминания о стольких победах!.. Но что никогда не забудется, что будет жить вечно, это мой Гражданский кодекс». Однако в отличие от философа, которого Наполеон считал «красноречивым идеологом» и даже «болтуном», себя он ощущал бичом божьим (ровно так же, как наш Пугачев, да и все сколь-нибудь заметные смутьяны христианского мира), иначе говоря, человеком, приговоренным изменить лицо своего отечества и мира.
Принципиальная схема нашего социального устройства остается неизменной со времени возникновения-изобретения древнейших государств в Египте и Междуречье: правители/жрецы/воины/рабочая сила (касты Индии; сословия Франции, России или Китая; сегодня – это правящая элита, создаваемая масс-медиа и шоу-бизнесом знать, силовые структуры, производители и потребители товаров и услуг). Но в судорогах и корчах История вовлекает в свое движение все большее количество людей. Ученики Руссо, коммунисты, считали, что целью Истории является создание общества, в котором свободное развитие каждого станет залогом или результатом свободного развития всех. Мечтать не запретишь. И все же нельзя оспорить, что у Истории имеется если не цель, то направление – оно ведет к оптимизации человеческих ресурсов. Для этого границы сословий и каст должны стать проницаемыми – чтобы, скажем, крестьянин (при определенных способностях, упорстве и везении) мог стать академиком или маршалом. Тогда как до Руссо и его последователей, Робеспьера и К., даже карьера Наполеона Бонапарта была невозможна в принципе (оттого роялисты и республиканцы окрестили его «узурпатором», а честолюбцы и поэты романтизма превратили образ Наполеона в икону).
Так устроено наше мироздание, что в природе существует кислород – чтобы гореть, органика – чтобы расти, переваривать и гнить, и смерть – как орудие обновления. Что не способно или не желает эволюционировать, либо снимается с доски по правилам, как шахматные фигуры, либо сметается бунтом и смутой. Исторический прогресс (как, впрочем, и технический) – своего рода трехтактный двигатель. Вначале, откуда ни возьмись, появляются мечтатели (такие как Руссо и французские энциклопедисты, улавливающие общественные настроения, создающие заразительные образы и формулирующие задачи), затем приходят герои (Робеспьер с гильотиной, Наполеон с империей и всевозможные «бесы» социальных утопий), а всходы на их могилах – на перепаханном и расчищенном поле – пожинают прагматики (третье сословие, то есть буржуазия, а затем и пролетариат). Экий чудовищный перерасход жизненной энергии и миллионы человеческих жертв, чтобы всего лишь заменить отжившую социальную структуру более жизнеспособной!
Два столетия спустя фигуры подрывателя основ Вольтера, мечтателя Руссо и полководца Наполеона представляются связанными друг с другом странным образом – словно вершины «Бермудского треугольника», погубившего величие Франции ради процветания европейской цивилизации. Наполеон относился к Руссо не без ревности и солидарности – как к такому же выходцу из безвестности и нищеты, сумевшему добиться своим пером мировой славы. У Руссо никакого отношения к Наполеону быть не могло (он умер, когда будущему императору не исполнилось и десяти лет), но в диких корсиканцах ему мерещилась свежая сила, способная оздоровить погрязшую в пороках Цивилизацию: «В «Общественном договоре» я говорил о корсиканцах, как о народе новом – единственном в Европе, еще не испорченном законодательством, и высказал мнение, что на такой народ нужно возлагать большие надежды, если ему посчастливится найти мудрого руководителя». По просьбе нескольких влиятельных корсиканцев Руссо даже принялся набрасывать для них план, типа «как нам обустроить Корсику».
Руссо с Вольтером были заочными заклятыми друзьями-врагами. Несомненно, они ревновали к славе друг друга, но все личное в их отношениях являлось лишь следствием идейного антагонизма апологета Цивилизации (Вольтера) и апологета Природы (Руссо). Француз Вольтер скрывался от гонений на территории Женевской республики, а швейцарец Руссо предпочел своей «мачехе», Женеве, Париж и его окрестности. Оба они не дожили до Великой Французской революции, но даже после смерти оказались неразлучны. Когда до Руссо дошло известие о кончине восьмидесятичетырехлетнего Вольтера, он не на шутку разволновался в свои шестьдесят шесть лет: «Чувствую, что моя жизнь связана с его жизнью; он умер, скоро и я умру». Как сказал, так и поступил – через месяц с небольшим. Но перед тем с ним успел познакомиться боготворивший его, юный, неказистый Робеспьер. Именно Руссо, а не Вольтера якобинцы признали своим духовным отцом и идейным вдохновителем в годы революции. Вольтер был слишком критичен, язвителен, аристократичен – с ним хорошо было опрокидывать и разрушать, но в качестве революционной хоругви он не годился. Чтобы объединить толпу на более длительный срок, нужна была позитивная иллюзия, высокие цели, патетика – все то, что в избытке присутствовало в сочинениях «неподкупного» плебея Руссо. Останки обоих литераторов якобинцы с почестями перенесли в Пантеон, но им недолго пришлось там лежать. После первого отречения Наполеона вернувшиеся к власти роялисты выкинули их оттуда, а затем еще несколько десятилетий опустевшие саркофаги Вольтера и Руссо то отправлялись в ссылку в подвал, то вновь возвращались на свое почетное место.
Тень Руссо смущала многие умы Старого и Нового Света. Более всего – приверженцев романтизма, революционеров-демократов и основоположников научного коммунизма. В России сочинения Руссо наибольшее влияние оказали на Радищева, Герцена и Чернышевского («Общественный договор» и «Рассуждение о неравенстве»), на раннего Достоевского («Новая Элоиза» и «Исповедь»), но в особенности на Льва Толстого, который признавался: «Я прочел всего Руссо, все двадцать томов, включая “Словарь музыки”. Я больше чем восхищался им – я боготворил его. В пятнадцать лет я носил на шее медальон с его портретом вместо нательного креста. Многие страницы его так близки мне, что мне кажется, что я их написал сам».
Спустя два столетия, благодаря приобретенному историческому опыту и успехам социологии и антропологии, страсти и споры, кипевшие вокруг фигуры Руссо, поумерились, и появилась возможность взглянуть на его творческое и идейное наследие с новой временной дистанции.
«Исповедь» как жанр
У Руссо несколько лиц. Во-первых, он был политическим мыслителем, за что его любили, ценили и ненавидели двести лет. Говоря сегодняшним языком – являлся политологом, социологом, идеологом и мифотворцем. Во-вторых, он был моралистом и педагогом. В-третьих, психологом и литератором сентименталистского направления (как Ричардсон, Стерн, наш Карамзин). Но он был еще и просто Жан-Жаком, и, пожалуй, самое интересное сегодня в его творческом наследии – это «Исповедь». Все остальное в той или иной мере было либо усвоено культурой, либо опровергнуто, либо устарело. Руссо и сам считал «Исповедь» своей главной книгой, которая его переживет: «Пусть труба Страшного суда зазвучит когда ей угодно, – я предстану перед Верховным Судией с этой книгой в руках».
Большинство литературных исповедей до Руссо («Исповедь» Бл. Августина, «Мысли» Паскаля, «Опыты» Монтеня) имели идейный характер и больше походили на проповеди. Руссо также не чуждается проповеди, но его дифирамбы Добродетели как таковой и собственной добродетели, в частности, настолько контрастируют с тем, ЧТО именно он рассказывает, в чем признается и кается, а в чем нет, что «Исповедь» Руссо приобретает характер детективного расследования и психологического триллера. Один прозорливый исследователь назвал «Исповедь» Руссо «драмой искренности»; другой сделал вывод, что Руссо в своей жизни и в творчестве искал не «истины» (как подобает мыслителю), а «счастья» (как подобает человеку и художнику). Но именно эти качества позволили «Исповеди»
Руссо стать главной «исповедью» в мировой литературе.
Субъективно, Руссо желал защититься от напраслины, которую возводили на него бывшие друзья и недруги, и для этого оставить собственный автопортрет потомству. Но автопортрет – это искусство, а не признательные показания. В показаниях можно изворачиваться, стремясь запутать читателя и замести следы (утомившись, читатель попросту выбросит их в корзину), но автопортрет выдаст автора со всеми потрохами. Потому что искусство, художество, многомерно по определению. Произведение можно поворачивать разными сторонами, и по представленному в нем угадывать и восстанавливать опущенное или умолчанное. Доведя эту мысль до логического упора, можно утверждать, что любое произведение искусства является в определенной степени автопортретом его создателя.
Мало кого несколько столетий спустя может всерьез занимать вопрос, каким человеком в действительности был Ж.-Ж. Руссо. Но вот писавшийся по велению страсти портрет простака и хитреца Жан-Жака – всякого человека вообще, с его неизбежными слабостями, прегрешениями и лекалами, по которым он кроит представление о самом себе, – этот портрет и сегодня представляет собой захватывающе интересное чтение. Приключений в жизни Руссо, достаточных для написания плутовского романа или мемуаров в духе Челлини или Казановы, хватало, но события были для него чем-то второстепенным. По-настоящему его занимало нечто другое: «Вам нужны заурядные люди и необыкновенные события? А по-моему лучше наоборот» (из авторского предисловия к «Новой Элоизе»). Для кого-то XVIII век был веком галантности, для кого-то веком Просвещения, еще для кого-то эпохой чувствительности. Руссо открывает свой век, не закончившийся и поныне: век Идеологии под личиной Справедливости.