Меня зовут Люси Бартон

         
Меня зовут Люси Бартон
Элизабет Страут


Интеллектуальный бестселлер
Люси просыпается в больничной палате и обнаруживает рядом собственную мать. Мать, которую она не видела много лет, которая никогда не была с ней нежна в детстве, которая не могла ее защитить, утешить, сделать ее жизнь если не счастливой, то хотя бы сносной.

Люси хочется начать все с чистого листа. Быть просто Люси Бартон – забыть, как родители били ее и запирали в старом грузовике, забыть, как ее, вечно грязную и оборванную девочку, унижали и дразнили в школе.

Но в то же время взрослой Люси – замужней женщине, матери двух дочерей, автору нескольких опубликованных рассказов – так не хватает материнского тепла.

И мать ее тоже одинока, и ей тоже, наверное, не хватает душевной близости. Но как быть, если нет дара любить?





Элизабет Страут

Меня зовут Люси Бартон



Elizabeth Strout

My Name is Lucy Barton

Copyright © 2016 by Elizabeth Strout

Фото автора © Photo by Leonardo Cendamo

The translation is published by arrangement with Random House, a division of Penguin Random House LLC.

© Фрадкина Е., перевод на русский язык, 2016

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016


***


В этом изысканном романе отсутствует сентиментальность. История Люси Бартон, написанная очень просто, с обилием вибрирующих пауз, подарит вам целый спектр эмоций, от самого темного страдания до ощущения счастья.

The New York Times Book Rewiew



Книга о болезненной и неразрывной связи между матерью и дочерью.

People



Страут показывает сложный рельеф человеческих отношений, сосредотачивая внимание на том, что часто не высказывается, а лишь подразумевается.

The Seattle Times



Импрессионистичный, запоминающийся роман Страут напоминает, сколь важны нам истории, и еще – сколь важно выходить за пределы собственных нарративов.

Maiami Herald



Написано мощно. Бесстрастно и без намека на жалость. Страут обнажает боль одиночества, которая всем знакома.

Times


***


Моей подруге Кэти Чемберлен





Много лет назад мне пришлось провести в больнице почти девять недель. Это было в Нью-Йорке, и по ночам со своей кровати я видела Крайслер-билдинг[1 - Небоскреб в Нью-Йорке. Здесь и далее если не указано иное, примеч. перев.] в геометрическом сиянии огней. В течение дня красота этого здания тускнела, и постепенно оно становилось просто одной из больших конструкций на фоне голубого неба. Все городские здания казались очень далекими и безмолвными. Был май, затем наступил июнь – помню, как я стояла у окна и смотрела вниз, на тротуар. Там проходили молодые женщины в весенних нарядах, мои ровесницы. У них был перерыв на ланч. Я смотрела, как они жестикулируют, о чем-то беседуя, как ветер треплет их блузки, и думала: когда выйду из больницы, то каждый раз, проходя по тротуару, буду благодарна за то, что я – одна из них. И много лет так и было, поскольку я помнила, как смотрела вниз из больничного окна, и благословляла даже тротуар, по которому ступаю.

Сначала это была простая история: я легла в больницу, чтобы мне удалили аппендикс. Через два дня меня покормили, но пища не удерживалась в желудке. А потом началась лихорадка. Никому не удавалось выделить какие-нибудь бактерии или понять, в чем дело. И никто так никогда и не разобрался. Мне вводили питательные растворы и антибиотики с помощью капельницы. Она была прикреплена к металлическому шесту на шатких колесиках, и я таскала ее за собой, но быстро уставала. К началу июля мои проблемы закончились. Однако до тех пор я пребывала в очень странном состоянии: это было в буквальном смысле лихорадочное ожидание, и я очень страдала. У меня дома остались муж и две маленькие дочки. Я ужасно скучала по своим девочкам и так беспокоилась о них, что, наверно, это ухудшало мое состояние. Я питала глубокую привязанность к своему доктору. Это был еврей, который кротко нес на своих плечах печаль (я слышала, как он говорил медсестре, что его дедушка, бабушка и три тетушки погибли в концлагерях). У него были жена и четверо взрослых детей здесь, в Нью-Йорке. Этот чудесный человек, я полагаю, сочувствовал мне. Он распорядился, чтобы моих девочек – одной было тогда пять, а второй шесть – пустили ко мне, если они ничем не больны. Их привела в мою палату подруга нашей семьи, и я увидела, какие у них грязные личики, и волосы тоже. Я потащила их в душ, волоча за собой капельницу. Они закричали: «Мамочка, какая ты тощая!» Девочки в самом деле испугались. Потом они сидели на моей кровати, а я вытирала им волосы полотенцем. А когда они начали рисовать картинки, то делали это с опаской: не спрашивали каждую минуту: «Мамочка, мамочка, тебе это нравится? Мамочка, посмотри на платье моей сказочной принцессы!» Они очень мало говорили, особенно младшая. Обняв ее за плечи, я увидела, как выпятилась нижняя губка и дрожит подбородок. Эта кроха изо всех сил старалась быть храброй. Когда они распрощались, я не стала смотреть из окна, как они уходят с моей подругой, которая их привела и у которой не было собственных детей.

Мой муж, естественно, был занят: он вел дом и был загружен на работе, поэтому ему редко удавалось навестить меня. Когда мы познакомились, он сказал мне, что терпеть не может больницы: когда ему было четырнадцать, его отец умер в больнице. Теперь я поняла, что мой муж действительно их терпеть не мог. В первой палате, куда меня поместили, лежала умирающая старуха. Она все время звала на помощь, и меня поражало, с каким безразличием слушают медсестры, как она кричит, что умирает. Муж не мог этого вынести – я имею в виду, не мог вынести, что ему приходится навещать меня там, – и перевел в отдельную палату. Нашей медицинской страховки не хватало, чтобы оплатить такую роскошь, и с каждым днем наши сбережения таяли. Я была благодарна, что не слышу криков бедной женщины, но если бы кто-нибудь узнал, насколько мне одиноко, мне было бы неловко. Когда приходила сестра, чтобы измерить мне температуру, я старалась задержать ее хоть на несколько минут. Но сестры были заняты и не могли тратить время на болтовню.

Однажды вечером, примерно через три недели после того, как я попала в больницу, я обнаружила, что в изножье кровати, в кресле, сидит моя мать.

– Мама? – удивилась я.

– Привет, Люси, – ответила она. Ее голос звучал робко, но вместе с тем как-то настойчиво. Она наклонилась и сжала мою ступню через одеяло. – Привет, Уизл[2 - Игра слов – weed (англ. сорняк) в разговорной речи стало wizzle. Прим. ред.].

Я много лет не видела мать и смотрела на нее во все глаза, но никак не могла понять, почему она какая-то другая.

– Мама, как ты сюда попала?

– О, я прилетела на самолете. – Она стиснула пальцы, и я почувствовала, как нам трудно справиться с эмоциями.

Я опустилась на подушку.

– Думаю, с тобой все будет хорошо, – добавила она все тем же робким, но настойчивым голосом.

У меня не было никаких снов. Оттого, что она здесь и называет меня прозвищем, которого я не слышала столько лет, мне стало тепло. Обычно я просыпалась в полночь и дремала урывками. Порой у меня не было сна ни в одном глазу, и тогда я смотрела в окно, на огни города. Но в ту ночь я крепко спала, а утром обнаружила, что мама сидит на том же месте, что и накануне.

– Это не важно, – ответила она на мой вопрос. – Ты же знаешь, я мало сплю.

Сестры предложили принести ей койку, но она отрицательно покачала головой. И каждый раз в ответ на это предложение сестер она качала головой. Через какое-то время сестры перестали спрашивать. Моя мать оставалась со мной пять ночей, и она спала только сидя в кресле.

Во время нашего первого дня, проведенного вместе, мы с мамой время от времени возобновляли беседу. Я думаю, ни одна из нас не знала, что делать. Она задала мне несколько вопросов о моих девочках, и к моему лицу прихлынула кровь.

– Они изумительные, – сказала я. – О, они просто изумительные.

Мама ничего не спросила о моем муже, хотя (он сказал мне это по телефону) именно он позвонил ей и попросил приехать и побыть со мной, и оплатил ее билет на самолет. Он предложил встретить ее в аэропорту: ведь моя мать никогда прежде не летала. И хотя она отказалась, сказала, что возьмет такси, мой муж снабдил ее инструкциями и деньгами, чтобы она добралась до больницы самостоятельно. Сейчас, сидя в кресле в изножье моей кровати, мама ни словом не обмолвилась о моем отце, так что я тоже о нем не спросила. Мне все время хотелось, чтобы она произнесла: «Твой отец надеется, что тебе станет лучше». Но она так не сказала.

– Было очень трудно поймать такси, мама?

Она заколебалась, и я почувствовала ужас, который, должно быть, охватил ее, когда она вышла из самолета. Но она ответила:

– У меня же есть язык.

Помолчав с минуту, я сказала:

– Я в самом деле рада, что ты здесь.

Ее губы тронула улыбка, и я перевела взгляд на окно.

Это было в середине 1980-х – тогда еще не было сотовых. Когда зазвонил бежевый телефон рядом с кроватью, мама, несомненно, поняла, что это мой муж – поняла по жалобному тону. Я произнесла «привет», словно готова была расплакаться. Она тихо поднялась с кресла и вышла из комнаты. Полагаю, все это время она сидела в кафетерии – ведь я никогда не видела, чтобы она ела. А быть может, она звонила моему отцу из телефона-автомата в вестибюле: наверно, его интересовало, благополучно ли она долетела. Насколько я понимаю, у них были нормальные отношения. После того как я поговорила с обеими девочками, дюжину раз поцеловав телефонную трубку, и опустилась на подушку, прикрыв глаза, мама тихонько проскользнула в комнату. Когда я открыла глаза, она была на месте.

В тот первый день мы говорили о моем брате, самом старшем из нас троих. Он не был женат и жил вместе с родителями, хотя ему было тридцать шесть. Говорили мы и о моей старшей сестре, которой было тридцать четыре и которая жила в десяти милях от родителей с пятью детьми и мужем. Я спросила, есть ли у брата работа.

– У него нет работы, – ответила мать. – Он проводит ночь со всеми животными, которых назавтра должны убить. – Я переспросила, и она повторила сказанное, добавив: – Он идет в сарай Педерсонов и спит рядом со свиньями, которых завтра отправят на бойню. – Это меня удивило, и я так и сказала. Мама пожала плечами.

Потом мы с мамой поговорили о медсестрах. Мама сразу же дала им прозвища: тощую сестру в хрустящем накрахмаленном халате она назвала Печенье, мрачную сестру постарше – Зубная Боль, а индианку, которая нравилась нам обеим – Серьезный Ребенок.

Но я устала, и мама начала рассказывать мне истории о людях, которых знала много лет назад. Я не узнавала ее манеру речи: казалось, в ней годами копились чувства и наблюдения, и теперь она говорила с придыханием, не сдерживаясь. Иногда я задремывала, а когда просыпалась, то просила ее продолжать. Но она говорила:

– Уизл, тебе нужно отдохнуть.

– Но я же отдыхаю! Пожалуйста, мама. Расскажи мне что-нибудь. Расскажи что угодно. Расскажи о Кэти Найсли. Мне всегда нравилось ее имя.

– О да. Кэти Найсли. Боже мой, она плохо кончила.



Мы, то есть наша семья, были изгоями даже в крошечном сельском городке Эмгаш, Иллинойс. Там были и другие захудалые домишки, которые давно пора было заново покрасить. У них не было ни жалюзи, ни садика, и глазу не на чем было отдохнуть. Эти дома составляли городок, тогда как наш стоял на отшибе. Хотя и говорят, что дети воспринимают свои домашние условия как норму, мы с Вики понимали, что мы не такие, как все. Другие дети говорили нам на площадке для игр: «От вашей семьи воняет», – и убегали, зажав пальцами нос. Когда моя сестра была второклассницей, учительница сказала перед всем классом, что нищета не оправдывает грязь за ушами: бедность не мешает купить кусок мыла. Отец работал с сельскохозяйственными машинами. Правда, его часто увольняли за конфликты с боссом, но потом снова брали. Наверно, он был хорошим работником. Мать занималась шитьем. Там, где наша длинная подъездная аллея пересекалась с дорогой, красовалась написанная от руки вывеска: «ШИТЬЕ И ПЕРЕДЕЛКИ». Когда отец молился перед сном, он заставлял нас благодарить Бога за то, что у нас достаточно пищи. Однако на самом деле я часто была голодной, и на ужин у нас был только хлеб с черной патокой. Нас наказывали, когда мы лгали или выбрасывали пищу. А порой, без всякого предупреждения, мои родители – обычно это делала мать в присутствии отца – давали нам хорошие затрещины. Наверное, люди об этом догадывались по нашему угрюмому виду и синякам.

А еще было безлюдье.

Мы жили в Сок-Вэлли, где можно долго идти и увидеть при этом всего один-два дома, окруженных полями. Как я уже сказала, по соседству с нами не было ни одного дома. Кукурузные поля и поля соевых бобов тянулись до самого горизонта. А за горизонтом была свиноферма Педерсонов. Среди кукурузных полей стояло большое дерево. Много лет я считала это дерево своим другом, и оно действительно было мне другом. Наш дом располагался в конце очень длинной дороги, неподалеку от Рок-Ривер. Вдоль дороги были посажены деревья для защиты полей от ветра. Таким образом, у нас не было никаких соседей. В доме не было ни телевизора, ни газет, ни журналов, ни книг. В первый год своего замужества мама работала в местной библиотеке и, судя по всему (это сказал мне брат), любила книги. Но потом ей сообщили, что в библиотеке изменились правила и они могут принимать на работу только людей со специальным образованием. Моя мать так никогда им и не поверила. Она перестала читать, и прошло много лет, прежде чем она отправилась в другую библиотеку, уже в другом городе, и снова принесла домой книги. Это к вопросу о том, каким образом дети начинают понимать, что такое мир и как вести себя в нем.

Например, откуда тебе знать, что невежливо спрашивать у супружеской четы, почему у них нет детей? Откуда тебе знать, что некрасиво жевать с открытым ртом, если никто и никогда не говорил тебе об этом? Откуда тебе знать, как ты выглядишь, если единственное зеркало в доме – это крошечное зеркальце, повешенное высоко над кухонной раковиной, и ни одна живая душа не говорила, что ты хорошенькая. Напротив, когда у тебя начинает расти грудь, твоя собственная мать говорит, что теперь ты похожа на одну из коров в сарае Педерсонов.

Как со всем этим справлялась Вики, я до сих пор не знаю. Мы были не так близки, как можно было бы ожидать. У обеих не было друзей, нас одинаково презирали – и мы смотрели друг на друга так же подозрительно, как и на остальной мир. Теперь, когда моя жизнь полностью изменилась, я порой вспоминаю ранние годы и думаю: было не так уж плохо. Да, наверно. Но порой, когда я иду по солнечной стороне тротуара, или наблюдаю, как гнется на ветру вершина дерева, или вижу ноябрьское небо, нависшее над Ист-Ривер[3 - Судоходный пролив в городе Нью-Йорке между заливом Аппер-Нью-Йорк-Бей и проливом Лонг-Айленд-Саунд, отделяющий нью-йоркские районы Манхэттен и Бронкс от Бруклина и Куинса. Связан с реками Гудзон и Гарлем. Прим. ред.], меня вдруг переполняет такой мрак, что я готова закричать. И тогда я захожу в ближайший универмаг и беседую с незнакомкой о фасоне свитеров, которые только что поступили в продажу. Должно быть, именно так почти все мы неосознанно лавируем в этом мире, и нас посещают воспоминания, которые, быть может, не соответствуют истине. Но когда я вижу, как другие уверенно идут по тротуару, словно им совершенно неведом ужас, я представить себе не могу, каким образом они справляются. Ведь жизнь кажется такой рискованной.



– Что касается Кэти, – начала моя мать, – что касается Кэти… – Она подалась вперед в своем кресле и, склонив голову, подперла рукой подбородок. Постепенно я разглядела, что за годы, прошедшие с тех пор, как я видела ее в последний раз, она немного пополнела, так что черты смягчились. Теперь она носила не черные, а бежевые очки, и волосы стали светлее, но не поседели. Она казалась несколько крупнее и мягче, чем прежде.

– Что касается Кэти, – сказала я, – она была милой.

– Не знаю, – ответила мама. – Я не знаю, насколько милой она была.

Нас прервала голубоглазая сестра Печенье, вошедшая в палату. Она взяла меня за запястье и сосчитала пульс, взгляд у нее при этом был отсутствующий. Затем сестра смерила мне температуру и, посмотрев на термометр и что-то записав в моей медицинской карте, вышла из комнаты. Мама, наблюдавшая за Печеньем, теперь перевела взгляд на окно.

– Кэти Найсли всегда хотела большего. Я часто думала, что она потому дружит со мной (впрочем, не знаю, можно ли назвать нас подругами, ведь я просто шила для нее, а она мне платила). Так вот, я часто думала, по какой причине она остается и беседует со мной. Да, она пригласила меня к себе, когда у нее начались проблемы, но вот что я пытаюсь сказать: по-моему, ей нравилось, что мое материальное положение намного хуже, чем у нее. Ей не нужно было мне завидовать. Кэти всегда хотелось того, чего у нее не было. У нее были красивые дочери, но этого было недостаточно: она хотела сына. У нее был чудесный дом в Хэнстоне, но он был недостаточно хорош: ей хотелось жить поближе к городу. К какому городу? Вот такой она была. – И сняв пушинку с колен и прищурившись, моя мать добавила, понизив голос: – Она была единственным ребенком. Думаю, в этом все дело. Единственные дети бывают такими эгоистичными.

Меня как будто внезапно ударили. Мой муж был единственным ребенком, и мать говорила мне давным-давно, что такие дети вырастают эгоистами.

Она продолжала:

– Так вот, она завидовала. Не мне, конечно. Например, Кэти хотелось путешествовать, а ее мужу – нет. Он хотел, чтобы Кэти была всем довольна и сидела дома и чтобы они жили на его жалованье. Он неплохо зарабатывал: управлял фермой кормовой кукурузы, знаешь ли. Они очень хорошо жили, каждый хотел бы так жить. Они даже ходили на танцы в клуб! А вот я не была на танцах со школы. Кэти приходила ко мне и заказывала новое платье специально для того, чтобы пойти на танцы. Иногда она приводила девочек. Такие хорошенькие малышки, и хорошо воспитанные. Помню, как она привела их в первый раз. Кэти сказала мне: «Позвольте представить миленьких девочек Найсли». А когда я ответила: «О, они действительно миленькие», она пояснила: «Нет, так их называют в школе, в Хэнстоне: ”миленькие девочки”[4 - Фамилия Найсли говорящая (Nicely – мило, англ.).]». Я всегда думала: каково это? Когда тебя называют «миленькие девочки»? Правда, однажды, – продолжила мама своим настойчивым голосом, – я услышала, как одна из них шепчет сестре, что в этом доме как-то странно пахнет…

– Они же еще дети, мама, – сказала я. – Детям всегда кажется, что в домах как-то странно пахнет.

Мать сняла очки, подула на стекла и вытерла их о подол юбки. Я подумала: какое голое лицо у нее без очков. И никак не могла оторвать взгляд от этого голого лица.

– А потом, в один прекрасный день, все изменилось. Люди считают, что все поглупели в шестидесятых, но на самом деле это случилось только в семидесятых. – Мама снова надела очки, и ее лицо стало прежним. – А может быть, просто перемены долго добирались до нашего захолустья. Но однажды ко мне зашла Кэти, и она была какая-то странная и все хихикала – знаешь, как девчонка. Ты к тому времени уже уехала в… – Мама подняла руку и пошевелила пальцами. Она не сказала: «В школу». Она не сказала: «В колледж». И поэтому я тоже не стала уточнять. Мама продолжила: – Кэти в кого-то влюбилась, это было мне ясно, хотя она не стала откровенничать и не призналась. У меня было видение. Оно возникло у меня, когда я сидела, глядя на нее. И я увидела это, и подумала: «Ого, Кэти попала в беду».