Убить Бобрыкина. История одного убийства

         
Убить Бобрыкина. История одного убийства
Александра В. Николаенко


Роман «Убить Бобрыкина. История одного убийства», принесший своему автору Александре Николаенко премию Русский Букер, был принят читающей аудиторией противоречиво. Рассказ о не вполне здоровом главном герое Саше Шиши не с его кровожадной idеe fixe одни сравнивают с русской классикой, другие называют экспериментальным, некоторые считают бессодержательным, а кто-то рассматривает как мета физическое высказывание. Одни хвалят, а другие – не истово ругают роман за «литературоцентричность». Спорят даже, о любви ли он или о смерти. Но все сходятся на том, что «Убить Бобрыкина» – это роман сильный и показательный для сов ременного литературного процесса в России.





Александра Николаенко

Убить Бобрыкина

История одного убийства



© Николаенко А. В., текст, художественное оформление, 2018

© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2018


* * *




Часть 1


– Слушай, Элька, – пробормотал Сундуков, поддаваясь очарованию заповедной улочки. – Неужели мы когда-то были детьми?

– Меня другое волнует, – ответил, подумав, Флягин. – Неужели я когда-то стал взрослым?

    Николай Якушев.
    Люди на корточках

Я мялку вынимаю

И начинаю мять.

Кого не понимаю —

Не надо понимать.

А то если подумаешь

И что-нибудь поймёшь,

Не только мялку вытащишь,

А схватишься за нож!

    Олег Григорьев







Глава 1

Веревка


«Удавлюсь!» – подумал Шишин и за веревкой в хозяйственный пошел.

– Куда собрался? – спросила мать.

– За веревкой, – ответил Шишин.

– А-а… – сказала мать. – И мыла заодно купи. У нас все мыло кончилось, – добавила она.

– Земляничного? – поинтересовался Шишин.

– Земляничного, какого? – кивнула мать.

– А если земляничного не будет, дегтярного купить? – И Шишин посмотрел на мать довольный, радуясь, что вспомнил слово, которое все время забывал. «Дегтя-я-рное…», – подумал он.

– Дегтярным веревку себе намыль и удавись, – сказала мать.

«Ладно, земляничного куплю. Им от Танюши пахнет…» И снял с крючка собачью шапку.

– Только денег дай мне, у меня нет их.

– У тебя их нет, а я печатаю! До смерти жилы будешь из меня тянуть, – бубнила мать, но денег Шишину дала.

«Жадная…» – подумал он и за веревкой в хозяйственный пошел.

«Мыло заодно куплю, а на всю сдачу куплю веревку и повешусь», – думал и вдоль забора неохотно плелся к переходу.

Магазин «Хозяйственный» через дорогу был, как все хозяйственные магазины. «Все хозяйственные магазины через дорогу. Почему?» – подумал вдруг, переходя дорогу. И испугался посредине, что светофор переключится, все поедут и его раздавит насмерть. От страха опустил глаза и шел сутулясь, боязливо косясь на сонные дорожные столбы. Он светофоров не любил, и турникетов тоже. В метро особенно опасно возле турникетов – того гляди возьмут и треснут. «Схлопнут – и пиши пропало», – и турникеты проходил зажмурясь, удара ожидая, оглянувшись, думал с облегченьем: «Что, собака, съел?!» И если рядом не было людей, то дулю турникету показывал или язык. Но люди обыкновенно были.

«Повсюду люди, – с раздраженьем думал он. – Битьем людьми набито, как в аптеке», – и редко удавалось турникету показать язык и дулю. Шишин не любил, когда повсюду люди, и людям тоже Шишину хотелось показать язык и дулю, но мать не разрешала баловаться и била Шишина ребром ладони по дуле или языку.

«Злая мать моя, – подумал, живым пройдя дорогу, и светофору показал язык. Пока не видит мать. И люди. Не люблю людей».



День был тихий, белый. Снежным облаком лежало на крышах небо.

«Как в больнице», – и снег мочил ему лицо, и ветер безжалостно трепал за капюшон. А под ногами шлямкало и жижей воротило за шнурки.

«Жалко все же, что меня машиной не задавило насмерть, – размышлял, шагая дальше. – Не надо было бы теперь в хозяйственный спускаться, веревку покупать. Там лестница у них такая скользкая, что можно шею запросто себе свернуть, ни разу чем-нибудь специальным не посыплют – сидят и ждут, пока я шею у них себе сверну». И Шишин, держась за поручень обеими руками, осторожно стал в магазин хозяйственный спускаться.

Еще не нравился ему у магазина козырек со снежным горбом. «Не убирают снега, паразиты, – думал он, опасливо косясь на козырек, – за что им только деньги платят?..» Шишин не любил еще, когда сосульки высоко висят, под самой крышей. Особенно в капель. Того гляди – опля! – и всё. Любил, когда сосульки низко, под какой-нибудь витриной, бородой висят, чтоб можно их сбивать и обрывать руками. Шишин с детства любил сбивать и обрывать сосульки, сосать, пока не видит мать, или в кармане принести домой – и в морозилку. И посмотреть, что будет. Мать не любила, если морозилка сосульками набита, и выкидывала их.

«Злая мать моя», – и он обернулся боязливо (всегда казалось Шишину, что может мать следить, как он, в хозяйственный спускаясь, оглядывался, опасаясь, не следит ли мать за ним), дверь потянул, шагнул в тепло. Тепло дышало ацетоном, краской, порошками, дихлофосом…

«Клеенкой свежей пахнет», – он вдохнул. Любил, когда клеенкой свежей пахнет, как на праздник пирогами, и праздники любил, чтоб гости, когда придут с тортами и в пальто, дарили шоколадки. И он, задумавшись о многом, бродил меж полок в поисках веревки. На полках были круглые тазы оранжевого цвета, ежики для унитазов, кастрюли, крышки, шланги, лейки, лаки в черных липких баках, кружки, чашки… Скипидар.

«Скипидар…» – прочтя, подумал он, он так любил, прочтя, подумать, что прочел…



Он медленно дошел до края ряда, уткнувшись взглядом в обойные ряды, и вдоль рядов обойных раздраженно зашагал обратно, думая о том, что много слишком делают обоев, стенок мало. На все обои ни за что не хватит стенок. И, не найдя веревки, к кассе подошел.

– Веревки есть у вас? – спросил у кассы Шишин.

– Какие вам?

– Обычные, какие?

– Обычных нет, – сказали из-за кассы.

«Обычных нет у них веревок, как не спросишь. Все с вывертом какие-то веревки, с подковыркой. И смотрят вечно из-за кассы, как на дурака». – И Шишин хмуро, пристально смотрел поверх прилавка, на черную чугунную сковороду.

– Крепежные есть. Бельевые. Австралийские, из шерсти ламы. Синтетика. Канат. Какую вам?

– Не надо мне канатов. Мыло есть?

– Вам земляничное? – спросили из-за кассы.

– Земляничное, какое? – ответил Шишин.

Шишин только земляничное любил. Из-за Танюши. Земляничным мылом от Танюши пахнет – вспомнили, о Танюше вспомнив, угрюмо посмотрел вперед. Потом назад. Он так всегда смотрел назад после того, как посмотрел вперед: на мать, на кошек, на ворон, на то, как роют ямы возле дома, на школу и забор. На все. И Шишин снова посмотрел вперед, поверх, на черную чугунную сковороду.

– Есть только «Ландыш», детское… Дегтярное еще… – сказали из-за кассы.

– Дегтярного не надо, – вздрогнув, буркнул Шишин. – А когда завоз?

«А если земляничного не будет, – учила мать, – не вздумай „Ландыш“ покупать, его из кошек варят. Из кошек, понял? Понял у меня?» «Да понял, понял». – «Спроси у них, когда завоз, когда завоз, тогда пойдешь и купишь. Слышишь у меня?»

«Да, слышу, не глухой», – подумал он и ждал, когда ответят из-за кассы, когда у них завоз.

– Не будет никаких завозов. Аренда кончилась, распродаемся, – сказали из-за кассы, – дегтярное берите, «Ландыш», по закупочной цене. Канат. Берите, может, больше и совсем не будет. Кризис!

«Мать тоже „кризис“ вечно говорит», – припомнил Шишин, с неприязнью разглядывая ту, которая за кассой.

Красивая, почти что как Танюша. «Но все же не она», – подумал он и к выходу ни с чем пошел.



На улице завечерело тускло, серо, гадко. Как назло, встретился под самым козырьком опасным Шишину красивый Бобрыкин ненавистный, в лоснящейся бобровой шапке, белозубый, чернобровый, в широком шарфе, небрежно брошенном за спину, с румяными щеками, носом от морозца алым. И ветер, как обычно, дул, плевался Шишину в лицо, Бобрыкина придерживая дружески за спину.

– Здорово, Шишкин лес! Брателло! – сказал Бобрыкин ненавистный, ухмыляясь. – Ты не в курсе, у них веревки есть обыкновенные? – добавил он.

И Шишин посмотрел назад, потом вперед. «Гораздо лучше, если знаешь, что будет впереди – без неожиданностей чтобы», – думал он и, убедившись, что впереди стоит Бобрыкин ненавистный, второй раз посмотрел спокойно, зная, что неожиданностей впереди уже не ждать.

– Тебе зачем? – поинтересовался он.

– Нужно… – отмахнулся Бобрыкин ненавистный.

«Меня, наверное, повесить хочет, сволочь», – тихо думал Шишин, угрюмо глядя снизу вверх Бобрыкину в лицо. Бобрыкин улыбался. «Мразь…» – подумал Шишин, уже совсем тихонько. Он всегда старался думать тихо-тихо, если лицом к лицу оказывался с тем, о ком подумал он.

– Нет обыкновенных, – сказал злорадно, ожидая, как огорчится у Бобрыкина лицо.

– Посмотрим… – пообещал зловеще ненавистный, и было видно по его суровому, красивому лицу, что если веревок нет обыкновенных, то он повесит Шишина и на канате, или на шарфе повесит, или задушит голыми руками, без всего.

– Чего смотреть-то? Нет обыкновенных у них веревок, да и всё. Как ни смотри…

– Посмотрим, – твердо повторил Бобрыкин ненавистный, отстраняя Шишина от входа, и спускаться стал.

«Иди-иди… Посмотрим!» – думал Шишин, показывая следом ненавистному Бобрыкину язык и дулю, пока не видит мать.

Сам Шишин некрасивый был, маленький, в болотной куртке старой, перьем свалявшимся набитой, в дрянь колючей, влажной и худой. Бобрыкин был в хорошем пальто демисезонном, верблюжьей шерсти, скроенном футляром, с норковым окладом, и сразу после школы на Танюше был женат.

«Бобрыкин ненавистный, ненавистный! – думал Шишин. – На моей Танюше!» – думал он, желая взглядом козырьку упасть Бобрыкину на спину. Но козырек не падал, ветер выл, плюясь на Шишина, и был с Бобрыкиным, как раньше, заодно.

«Погодка… – думал Шишин, – тьфу, какая!», от ветра отворачиваясь, морщась, но не уходил. Ему хотелось видеть, как Бобрыкин ненавистный тоже без веревки выйдет, «без веревки, без веревки выйдет, сволочь, гадина такая, гадина такая, как и я…»

И все не уходил, стараясь, впрочем, от козырька опасного на расстоянии держаться. В ногах поземкою вертелось. Был февраль, и из заносов снежных вдоль домов торчали голые опилки елок новогодних, и трепыхались, запутанные в ветках, шарики и ниточки серебряных дождей.

И вышел наконец Бобрыкин ненавистный из хозяйственного магазина, по лестнице поднялся, беззаботный, не пугаясь оскользнуться, не держась перил, насвистывая… и с веревкой… с обыкновенной самой… не синтетической и не из австралийской ламы, не бельевой и не крепежной, а такой, которых нет и не было нигде…



Ветер дунул, плюнул, завыл, приподнял с козырька подушку снежную, рассеял в небе. Шишин зло, угрюмо на высокого, красивого Бобрыкина смотрел замерзшими глазами, слезясь и щурясь, на Бобрыкина, женатого на Тане, похожего в пальто на Ланового, с веревкой новой, в черных кожаных перчатках с норковой опушкой, в сверкающих начищенных ботинках, и… ненавидел, ненавидел, ненавидел…

– Что? – спросил Бобрыкин.

Шишин промолчал. От ненависти у него сводило зубы.

– Что? – повторил Бобрыкин ненавистный, снова Шишин промолчал.

– Ладно, Шишкин, я пошел… бывай! – сказал Бобрыкин и пошел, пошел… красивый, безнаказанный, веревку новую, обыкновенную в карман пальто засунув.

«Душить меня пошел», – с тоской подумал Шишин, в спину Бобрыкину толкаясь взглядом, и, развернувшись, отбежал назад, нырнул за угол и параллельно двинулся, кустами, с обратной стороны домов. У арки Шишин выскочил внезапно и, не успел Бобрыкин ненавистный удивиться, что снова Шишин ему попался на дороге, бросился, рыча, ему под ноги и в щиколотку впился и повис, скрипя зубами. Но был Бобрыкин Шишина сильнее, схватил его за шкирку, поднял над поземкой, отшвырнул назад. Куда подальше. Отшвырнул – и Шишин отлетел, свистя, упал, ударившись, но больно не было ему, в губах скворчала пена. Головой мотая, поднялся Шишин и, набычившись, едва переставляя ноги, снова на Бобрыкина пошел.

Но не дался Бобрыкин Шишину и в этот раз, а лишь небрежно, легко опять приподнял и потряс…

И выпали из Шишина от тряски ключи и мелочь, стеклышко зеленое, дверная ручка, соль, сахар, спички, фольги кусок и пара марок, билет счастливый, если бы не лишний правый ноль, который можно оторвать, да и съесть спокойно, гайки, длинный гнутый гвоздь, который молотком еще исправить можно, куриное перо, отвертка, ножик перочинный, скрепка, кнопки разноцветные три, три не надписанных конверта, желудь и мандариновые корки, которыми карманы Шишина от моли набивала мать.

«Иначе все сожрет, не будет куртки», – вспомнил он.

– Все, Шилохвость, сейчас узнаешь у меня… – пообещал Бобрыкин ненавистный и, Шишина не выпуская из перчатки, понес от светофора к арке.



«Душить несет…» – подумал Шишин и мертвый, Бобрыкиным задушенный, но все-таки живой, проснулся вдруг в своей постели и, сжавшись в запятую, тихо заскулил…




Глава 2

Камера


Было страшно Шишину, что сон такой ему приснился страшный, что задушил его Бобрыкин ненавистный, как собаку последнюю, веревкой, и только рассвело, он к матери пошел узнать, не вещие ли сны с субботы на воскресенье снятся.

Мать была в постели, читала книгу.

«Евангелие читает», – подумал Шишин хмуро. Шишин не любил, когда Евангелие читала мать.

Светила лампа. Босые ноги Шишину лизал сквозняк. «Это форточка у матери всегда открыта», – переступая в сквозняке ногами, думал Шишин и ждал, что мать ответит, не вещий ли ему приснился сон.

– Нет, не вещий, – сказала мать, но все же встала и, в стопочку налив святой воды, велела выпить залпом: – Пей, от греха подальше, – сказала мать, и Шишин выпил залпом мутную густую воду, морщась от холодного и металлического вкуса.

Остатками со дна мать окропила волосы ему, и сверху три раза лоб перекрестила.

Шишин не любил, когда его кропят и крестят, и, встряхиваясь по-собачьи, втягивая пальцы в рукава, пошел скорей умыться, и долго мылил язычком обмылка лоб и шею, и волосы сушил, как будто их помыли, феном.

Был православный праздник Сретенья господня, мясопустная неделя, и на завтрак мать Шишину дала тарелку перловой каши, без молока и без изюма, и бутерброда с сыром даже не дала. Он попросил тогда у матери сварить ему сосиску, но и сосисок было Шишину нельзя на мясопустной.

В доме было тихо, скучно, тикали часы, журчал бачок. На кухне в облупленном и ржавом тазе яблоки пылились, и мандариновая корка сохла на полу. Шишин задумчиво ходил по коридору, выглядывая из трельяжа, и, выглянув, показывал кривую рожу, делал страшно пальцы и, сделав страшно пальцы, быстро отходил.

– Докорчишься, чумной! Язык сломаешь, – сказала мать, по коридору проходя, и, сделав страшно пальцы матери в ссутуленную спину, Шишин снова посмотрел в трельяж.

«Врет, думал он, язык так не сломаешь!» И, высунув язык, до носа кончиком достал проверить, нельзя ли будет так сломать его. И вздрогнул.

– Вот напугают сзади – и останешься таким! – пообещала, обернувшись, мать. – И так – такой, а будет хоть давись.

И в комнату ушла. На дверь закрылась.

«Не останусь…» – подумал он, от трельяжа отойдя, издалека смотрел с опаской, убедиться, что снова мать грозила на воду зазря…



Мать за стеной Евангелие читала, ниже этажом Танюша с дочкой Оленькой жила. «Бобрыкин ненавистный тоже с ними», – думал он, и, думая, садился на колени, и, отгибая коврик, ухо к полу прислонял, чтобы услышать, как живут они, но ничего не слышал. «Надо все-таки Бобрыкина убить…» – подумал он и вышел в общий коридор, чтоб взять стремянку. Но стремянка грохотала, гремела, и на грохот вышла мать.

Мать была седая, длинная, как палка, сердитая, в халате сером, беззубая. Из тапок торчали дырки пальцев с нестрижеными желтыми ногтями.

– Чего полез-то? – неприветливо спросила мать и зло смотрела снизу, как Шишин на антресолях копошится.

– Ищу веревку, – буркнул он.

– Тьфу! – сказала мать.

– Бобрыкина повешу.

– Тьфу! – еще раз повторила мать и снова в комнату ушла.



«Бес вверх плюет, а ангел книзу», – подумал он и, вытянув веревку с антресолей, слез, убрал стремянку и в комнату свою пошел, на ключ закрылся, положил веревку на кровать, сел сверху, дальше думать стал. «Не будет Бобрыкин ненавистный стоять и ждать, пока я задушу его веревкой, – думал Шишин дальше, – он меня сильнее. Вырвет веревку и надает по шее, как в прошлый раз…» Шишин уже не в первый раз пытался задушить Бобрыкина веревкой, но все не выходило: то Бобрыкин ненавистный не оказывался дома, если Шишин заходил душить его, то дома были Оленька с Танюшей, а при них душить Бобрыкина неловко становилось, а то вдруг, разглядев в руках у Шишина веревку, Бобрыкин отбирал ее, и приходилось Шишину идти за новой, в хозяйственный через дорогу, или в другой хозяйственный, что тоже, как назло, через дорогу был.

Иногда, увидев нетерпеливо переступавшего под дверью Шишина с веревкой, Бобрыкин злился и мог крепко оттрепать за уши или брал нос Шишина в щепотку и больно крутил его, пока у Шишина в глазах не солонело.

Однажды Шишин вцепился в новую веревку и не хотел отдать Бобрыкину ее, и тот за это с лестницы спустил его, пообещав, что в следующий раз задушит Шишина и без веревки, голыми руками. «Мешок со сменкой, сволочь, на лампу в раздевалке вешал, – думал Шишин, – знал, что не достану, а буду прыгать, всех просить, чтоб сняли, а никто не снимет, а будут только гоготать, руками тыкать… Не люблю, когда руками и гогочут», – думал он.

«Ищите дурака другого гоготать и тыкать», – думал. Он любил, чтобы другого дурака искали тыкать, гоготать. Другого, не его. «В собачку еще мешком моим играли на переменке, в футбол в спортивном зале, – думал Шишин, сидя на веревке сверху, и делался мрачнее. – Танюша видела, как все мешком играли, моим мешком играли, не смеялась, одна из них из всех, из них из всех одна. А я смеялся, чтобы думали, что я смеюсь», – подумал он.

«От Танюши земляничным мылом пахнет…» – вспомнил Шишин и в ванную хотел пойти, понюхать мыло, но вовремя сообразил, что мать, пока он в ванной будет нюхать мыло, может в комнату зайти. «Найдет веревку и отнимет», – подумал Шишин и мыло нюхать в ванную не пошел.

В третьем классе повесил Шишина Бобрыкин ненавистный на ветке клена. «За ногу повесил, гад, за ногу! Вниз головой повесил», – вспомнил он и, приподнявшись, достал из-под себя веревку, улыбаясь сумрачно и странно, на колени положил и гладил как живую. Как кошку гладят. «Хорошая веревка, – думал он. – Вот если бы наоборот, наоборот! – веревку на коленях собирая в петлю, думал он, – наоборот! Я был Бобрыкин, а Бобрыкин – я, то как бы задушил его тогда веревкой этой, как бы я его повесил!» – думал он и, встав, с веревкой вместе подошел к окну.