Успокоившись, старик положил за худую щеку ложку творогу.
– Ключ! – сказал он, шевеля усами, и задумчиво вытаращился на ложку. – Интересные вещи, Федя, говоришь. Ты что, уже проверил действие?
– Нет еще. Но в руке, похоже, держу.
– Да-а… Ты у нас сможешь его проверить. – Во взгляде академика опять появилась изучающая, пристальность. Он немного боялся Федора Ивановича, и его клонило все к тому же – к цели приезда его ученика. И Ольга Сергеевна поглядывала на гостя с заметной тревогой. – Тебе, Федя, в твоем нынешнем положении этот ключ будет просто необходим, я так думаю, – сказал академик, помолчав. – Только не появится у тебя излишняя уверенность в правоте? Ключ ведь можно применять и при неправильной основе. В основе ты уверен?
– Мы с вами, Светозар Алексеевич, что вы, что я, одинаково в ней, в нашей научной основе, уверены, – краснея, сказал Федор Иванович. – Уж если учитель так уверен, куда деваться его прилежному воспитаннику…
Академик закинулся на стуле, как он уже делал один раз, посмотрел на гостя как бы сверху.
– Ты, Федя, твердой рукой подвел меня к вопросу, на который надо отвечать стоя. Тем более, что вы – член комиссии. – Он не заметил, как перешел с гостем на «вы». – Вот, слушайте: я полностью осознал вред, который могут причинить науке мои…
«Заблуждения или трусливые колебания?» – Федор Иванович ясно прочитал этот вопрос в быстром и вызывающем взгляде Ольги Сергеевны, брошенном на мужа.
– …Заблуждения – твердо отчеканил Светозар Алексеевич. – И я честно, не раз заявлял об этом с трибуны.
Попробуй, поговори с чутким человеком. Никто не смог бы осторожнее коснуться больного места в душе академика, чем это было сделано. Притом сам ведь полез вперед со своей болячкой. Но, оказывается, и так касаться нельзя. Тем более, при даме. Федор Иванович побагровел.
– А что я говорил! – мягко сказал он. – Я же говорил! Хорошего человека… Даже в экстремальных условиях… Сделать плохим нельзя. Нельзя!
Они, конечно, тут же и помирились, и оба, затуманившись, обсудили феноменальную способность человека объясняться с себе подобными на тончайшем уровне.
– Конечно, другого такого ювелира, как я или как ты, не было и не будет. Ни во времени, ни в пространстве, – сказал Светозар Алексеевич. – Чудеса!
Спросить академика о Троллейбусе Федор Иванович остерегся. Тихий голос шепнул ему издалека: помолчи об этом.
Часа через два Федор Иванович быстро шел по одной из аллей парка, направляясь домой, то есть к одному из розовых зданий института, где ждала его комната в квартире для приезжих. Вдруг его внимание остановила редкостная фигура – осанистый и вельможный бородач, стоявший на перекрестке аллей. Чесучовые серебристо-желтые брюки, чесучовый балахончик с рукавами до локтей, алюминиевые туфли на женских каблуках, кремовая фуражечка с капитанской кокардой. Фигура у него была довольно статная, но с чрезмерным прогибом в талии – прогиб этот повторял линию тяжелого отвислого живота. Бородач за чем-то с интересом следил.
– Иннокентий! – крикнул Федор Иванович. Он узнал местного поэта Кондакова.
Поэт показал счастливую, похожую на подсолнух рожу.
– Ты? Какими судьбами к нам?
И они пошли вместе по аллее, оживленно и громко беседуя. Федор Иванович вскоре заметил, что громкая речь поэта – притворство, что их разговор совсем Кондакова не интересует, что он взволнован чем-то. Потом поэт сделал рукой знак: «Минуточку!» – и, заработав локтями, виляя, ускорил шаг. Вот, в чем дело – впереди шла молодая женщина. Поэт что-то негромко сказал ей. Она не ответила. Он ускорил шаг и еще что-то сказал. Она ответила с небрежным полуповоротом головы. Поэт догнал ее и забежал с одной стороны и с другой. Бедняжка споткнулась, он тут же поддержал ее под локоток. Быстро переменил шаг и засеменил с нею в ногу, отставив зад. В конце аллеи женщина остановилась и долго говорила ему что-то педагогическое. Потом пошла дальше, а он остался стоять, поникший, – правда, ненадолго. Ликующий подсолнух его физиономии опять развернулся навстречу Федору Ивановичу.
– На охоту вышел? – спросил тот.
– Как ты догадался? – поэт показал все свои кукурузные зубы.
– Так у тебя же, наверно, есть…
– Про запас. Природа не терпит остановок. Послушай, как тебе понравится это, – он замычал, вспоминая какие-то строки, и, загоревшись, стал декламировать, успевая поглядывать и по сторонам:
Вот какой я – патлатый,
Синь в глазах да вода,
На рубахе заплаты,
Но зато – борода!
Пусть не вышел в герои
В малом деле своем, —
Душу тонко настрою,
Как радист на прием.
И ворвется в сознанье,
И навек покорит
Шум и звон созиданья,
Обновления ритм.
Басом тянут заводы
Новый утренний гимн,
Великаны выходят
Из рабочих глубин.
Все серьезны и строги
И известно про них,
Что в фундамент эпохи
Ими вложен гранит.
А в полях, где сторицей
Возвращается вклад,
Где ветвистой пшеницы
Наливается злак,
Та же слышится поступь,
Тот же шаг узнаю,
И огнем беспокойство
Входит в душу мою:
Где же мой чудо-молот?
Где алмазный мой плуг,
Чтобы слава, как сполох,
Разлетелась вокруг?
И, задумавшись остро,
Думой лоб бороздя,
Выплываю на остров,
Слышу голос вождя.
Он спокоен и властен,
Он – мечта и расчет,
Ненашедшему счастья
Озаренье несет:
Нет, не только гигантам
Класть основу для стен!
Нет людей без талантов,
И понять надо всем,
Что и винтик безвестный
В нужном деле велик,
Что и тихая песня
Глубь сердец шевелит.
– Ну, и как? – поэт взял Федора Ивановича под руку.
Тот знал, что надо говорить поэтам об их стихах.
– Здорово, Кеша. Особенно это: «На рубахе заплаты, но зато – борода». Твой портрет!
– Ты что, остришь?
– Да нет, ничего ты не понял. Ведь ты же не одежду описываешь, а характер, характер!
– Ну ладно, с этой поправкой принимаю. Еще что-нибудь скажи.
– Ты имеешь в виду речь Сталина, где он про маленьких людей? Очень здорово. Очень хорошо: «великаны выходят из рабочих глубин».
– Молодец. Еще скажи. Хорошо критикуешь.
– «Алмазный плуг» – ты это, по-моему, у Клюева стибрил. У него есть такое: «плуг алмазный стерегут»…
– Еще что? – Кондаков отпустил локоть Федора Ивановича.
– Еще про ветвистую пшеницу. Пишешь, о чем не знаешь. Про нее рано ты сказал. Злак еще не наливается. Она ведь не пошла у нашего академика. Могут тебе на это указать…
– Самый худший порок в человеке – зависть, – сказал Кондаков.
– При чем же здесь…
– Федя, не надо. Не надо завидовать. Стихи уже засланы в набор.
Поэт, не прощаясь, резко повернулся и зашагал по аллее, и вид его говорил, что оскорбление может быть смыто только кровью.
Кондаков умел оставлять в собеседнике неопределенный тоскливый балласт. Все еще чувствуя в душе эту тоску, Федор Иванович вошел в комнату, которая в этом городе была отведена под жилье для приезжей комиссии.
II
На следующий день, в понедельник утром, в уставленном высоченными тяжелыми шкафами кабинете кафедры генетики и селекции сидели, раскинувшись в креслах и на стульях, завкафедрой профессор Хейфец – с белым измятым лицом и жгучими восточными глазами, проректор академик Посошков, заведующий проблемной лабораторией доцент Стригалев и два цитолога – супруги Вонлярлярские. В самом темном месте кабинета все время бежало вверх фиолетово-голубое пламя спиртовки – хорошенькая девушка в очках, научный сотрудник Лена Блажко, варила в большой колбе кофе, разливала по пробиркам, похожим на вытянутые вверх стаканчики, и с изящными полупоклонами, как гейша, подавала собеседникам. Над столом профессора висел большой портрет Менделя. Монах в черной сутане с узким белым воротничком спокойно смотрел сквозь очки, скрестив руки на груди, держал какую-то книжку, заложив в нее палец. Рядом висел в такой же – дубовой – раме портрет Моргана. Старик с бородкой выглядывал из-за бинокулярного микроскопа, сдвинув очки на кончик носа, скептически смотрел на кого-то. На кого? На яркий цветной портрет Трофима Денисовича Лысенко, который разместился в большой раме напротив. Академик рассматривал в лупу колос ветвистой пшеницы «Тритикум тургидум». По слухам, он ходил с этой пшеницей к самому Сталину. Он будто бы обещал приспособить ее для наших полей, и это должно было дать пятикратное увеличение урожая. Пшеничка-то не пошла, а менделисты-морганисты не пропустили случая, высказались: мол, это дали о себе знать законы генетики, против которых боролся Лысенко, не очень удачно присоединив к своему знамени и имя Мичурина. Эта-то пшеница, похоже, и заставила ученого американца выглянуть из-за микроскопа, собрать на лбу несколько морщин.
В кабинете были уже сказаны первые слова о начавшейся на факультете ревизии, теперь наступила пауза, все задумались, прихлебывали кофе.
– У вас все в порядке – в ваших записях? – спросил профессор Хейфец, ложась локтями на свой широченный стол, разворачиваясь всем корпусом к Стригалеву. – Имейте в виду, вы сильно под боем.
– Я все проверил еще раз, – сказал Стригалев – обугленный худощавый брюнет с длинными нитями седины в непричесанных лохмах. Он был по-летнему в белой рубахе с засученными рукавами. – Дайте мне, Леночка, кофейку, – он протянул к Лене плоскую, длинную, волосатую руку.
И Лена, не взглянув, ответила красивым тонким жестом: сейчас, сию минуту вы получите свой отменный, прекрасный кофе. И уже подавала с наклоном головы полную пробирку.
– Я боялся, что пришлют этого… карликового самца, – проговорил с улыбкой академик.
Карликовым самцом здесь называли часто приезжавшего в институт Саула Брузжака, «левую руку» академика Рядно, за его маленький рост и всем известную скандальную связь со студенткой – рослой, тяжелого сложения девицей.
– Эта Шамкова, она, по-моему, уже аспирант. Саул ее двигает, – сообщила Вонлярлярская.
– Она у меня, – пробормотал, хмурясь, Стригалев. – Не знаю, что из нее получится.
– Дивны божии дела! – проговорил профессор. – Известно, что у некоторых пауков, где замечена карликовость самцов, самки пожирают своих супругов… По миновании надобности…
– Ну, Саула не очень-то сожрешь, – заметил академик.
– То, что Рядно прислал этого Дежкина, надо еще осмыслить, – проговорил профессор.
– Он был у меня вчера, – сказал Светозар Алексеевич. – Он далеко не дурачок. Довольно тонок и правильно реагирует… Очень хорошо улыбается. Говорит, открыл ключ к пониманию добра и зла. Правда, развивать не стал…
– Эритис сикут дии, сциентес бонум эт малюм, – сказал, кряхтя, Вонлярлярский.
– Переведите, пожалуйста, – попросила Лена.
– Станете яко боги – будете ведать добро и зло.
– Это змий сказал, надо не забывать, если даже говоришь о человеке, который открыл ключ к пониманию добра и зла, – слабо улыбнулся Стригалев, показав стальные зубы. – А вы-то, Стефан Игнатьевич, что это вы парадную форму надели? Новый костюм, бантик…
– Оделся в чистое, – сказал Вонлярлярский. – По морскому правилу.
– Чтоб идти ко дну? – спросил профессор Хейфец, и все жиденько засмеялись.
– Паникеры, – баском сказала Вонлярлярская.
– Я не закончил, – проговорил академик Посошков. – Он не дурачок, но в правоте уверен железно.
– Если не дурак – значит, у него есть какая-то сложная собственная концепция лысенковской галиматьи, – профессор покачал головой. – Значит, он раб этой доктрины. Приехал к нам помочь… Излечить от заблуждения, вернуть в лоно…
– С христианской любовью, без кровопролития, спасительным, все исцеляющим огнем, – сказал Вонлярлярский.
– Каяться не буду, – тихо проревел профессор. – Санбенито не надену.
– И зря, – заметил академик, мягко сверкнув глазами. – Сейчас не пятнадцатый век.
– Как понять? – профессор обернулся к нему. И тут все затихли. В дверь негромко стучали. Раздались четыре мерных удара. Лена взглянула на профессора, тот кивнул, и она повернула в массивной двери тяжелый старинный ключ. Вошел Федор Иванович Дежкин – явно с каким-то важным делом.
– Легок на помине, – сказал он, оглядывая всех. – Поклон уважаемой конференции. Простите, я должен сделать заявление. Можно? Вы не приглашали на это заседание ни меня, ни моего старшего коллегу Василия Степановича Цвяха. Тем не менее, мы против своей воли оказались среди вас, хотя и без права голоса. У вас здесь перегородка… фанерная, по-моему…
А мы там бумаги листаем, уже часа полтора. Я уполномочен сказать вам, что у нас нет дурных намерений, что пользоваться вашими промахами мы не хотим.
– Давайте представимся, – сказал академик Посошков, поднимаясь из своего кресла, изящный, как юноша, в своем темно-брусничном костюме. – Это профессор Натан Михайлович Хейфец. Это кандидат Федор Иванович Дежкин, в прошлом наш студент. Это наш завлаб – генетик и селекционер Иван Ильич Стригалев, доцент, доктор наук…
Громоздкий и худой, как дикарь, Стригалев распрямился, словно выбираясь из клетки, и показал стальные зубы, и что-то толкнуло Федора Ивановича. Он уже видел когда-то давно такое измятое лицо и стальные зубы у одного геолога…
– Иван Ильич, – сказал Стригалев. – Доктор, только не утвержденный.
– Это Леночка Блажко, кандидат…
– Тоже не утвержденный, – отозвалась Лена с улыбкой и полупоклоном.
– А это наши цитологи…
И сразу поднялся навстречу новому человеку чистенький старичок с пестрым бантом на шее – вчерашний синий бегун.
– Торквемада… – шепнул ему Федор Иванович.
– Ваше преосвященство… – чуть слышно пробормотал бегун с еле заметным поклоном, как бы приложившись к руке Федора Ивановича. Тут же он выпрямился и громко назвал себя: – Вонлярлярский, Стефан Игнатьевич. Как это я мог не узнать своего студента?
– Леночка, кофе гостю, – сказал академик. А Леночка уже несла полную пробирку, и жесты ее, как иероглифы, которые Федор Иванович сразу прочитал, говорили: хоть вы и ревизор, я вас нисколько не боюсь и даже полна любопытства.
– Такая у нас кофейная посуда, – сказал академик.
– Я примерно догадываюсь, что это за посуда, – Федор Иванович принял от Лены кофе, еле сдержав ухмылку. – Она у вас, конечно, носит ритуальный характер…
Как раз в это время маленькая искорка плавно опускалась перед ним и, наконец, села ему на мизинец.
Это была мушка-дрозофила – знаменитый объект изучения у морганистов. Она несколько раз раскрыла крылышки и сложила, пробежала вправо, пробежала влево и исчезла.
– Кажется, дрозофила меланогастер, – сказал Федор Иванович. – Правда, я не очень в этом…
– Фруктовая мушка, могла запросто с улицы прилететь, сейчас лето, – небрежно заметил Стригалев.
– Мне показалось… у нее были красные глаза, – возразил с улыбкой Федор Иванович. – Я читал Добржанского.
– Составим акт? – угрожающе-устало сказал профессор Хейфец.
– Уж и акт! Однако у мушки был такой же вызывающий вид. Она заодно с вами!
– Вся природа заодно с нами, – сказал профессор. Он уже лез на вилы.
Академик подошел к нему, положил руку на плечо.
– Натан Михайлович, не забывайте, вы лежите в обороне.
– Кто лежит в обороне? – раздался зычный голос от двери. Там стояла невысокая тяжеловесная женщина с тройным блинчатым подбородком, как бы в тройном ожерелье, да еще с двумя нитками красных крупных бус. – Это вы в обороне? Федор Иваныч! Дай-ка, посмотрю, чем они тебя поят. Это же пробирка, в которой формальные генетики разводят своих мух! Ничего, пей, этим нас не проймешь! Так кто лежит в обороне?
– Анна Богумиловна, теперь, когда вы пришли, уж, наверно, мы зароемся все в землю, – сказал профессор Хейфец.
– Федор Иваныч! Светозар Алексеевич! Какая же это оборона! Зачем они повесили портрет нашего президента с ветвистой пшеницей, когда знают, что у академика с нею неприятности?
– А вот зачем, – ответил профессор. – Открыто критиковать вас нельзя. Так пусть ваши собственные позы, слова и дела будут вам критикой. Не хватает еще, чтобы мы за вас думали, как оберечь вас от позора.
Федор Иванович покраснел.
– Неужели вы так твердо уверены в своем?
– Да нет, свое-то мы знаем пока очень слабо. Мы хорошо, прекрасно знаем ваше. Оно было актуально двести лет назад. Когда смотрели не в микроскоп, а в линзу Левенгука.
– Тогда и мне придется высказать свою точку зрения. Мне кажется, что ваша наука идет на ощупь от факта к факту, как бурят землю геологи. Все глубже и глубже. Вам кажется, что скважина идет прямо, а ее повело куда-то в сторону. В какую сторону повело, повело ли вообще – не знаете. Знай бурите, думаете, что прямо.
– Ну, сейчас так не бурят.
– Вы как раз так и бурите. Наставляете звено за звеном и последовательно бурите. А мы…
– Диалектически? Скачкообразно?
– Натан Михайлович! Запрещенный прием!
– А ваш художественный образ?
– Это я в пылу. А в общем-то я даже могу вам показать все наше расписание ревизии наперед. Завтра, например, я приду к Ивану Ильичу, буду смотреть его журнал и работы. Вам остаются сутки на подготовку. Если бы наши отношения строились не на товарищеских началах, я бы этого не сказал. Это я к тому, что нам с вами надо оставить эти взаимные подковырки.
– Что же касается нашей науки, – забасила Анна Богумиловна, – она совсем на других основах… Мы перекидываем мосты. Опираемся на диалектику, которая является наукой универсальной и дает нам законы движения всего сущего в материальном мире. Мы строим по имеющимся точкам фигуру и находим те точки, которые еще не известны. Они могут быть очень далеко впереди. Практики получат пшеницу…
– Анна Богумиловна, ветвистую, – как бы умирая, пролепетал профессор.
– Пшеницу, – поддержал ее Федор Иванович. – А ваша наука будет заполнять частные пробелы. Как в каркасном доме – уже сделана крыша, а проемы еще заполняются кирпичом.
– Ваш академик нас лучше назвал – трофейной командой.
Профессор теперь устало полулежал, навалившись на свой стол. Когда зашла речь о диалектике, он сразу поник, утратил интерес к спору. Светозар Алексеевич, закинувшись назад, словно любовался своим бывшим учеником и перебирал сухими пальцами на подлокотнике.
– Ваше преосвященство, дайте знамение, – негромко, но все же внятно сказал Вонлярлярский, и лицо его, похожее на увядший, подсыхающий плод, осклабилось. Он перешел черту, и это задело Федора Ивановича.